Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сазонов знал все это в деталях: и следствие, и беспощадный трибунал, и его скорый суд, но в душе он был все-таки не согласен с расстрелом тех двоих – на шпионов и диверсантов они не тянули. Однако, когда он позвонил капитану Гуськову, бывшему начальнику Особого отдела дивизии, и заикнулся о ходатайстве на смягчение приговора, тот покрыл его таким изощренным матом, какой тот обычно употреблял при сильном возбуждении и недовольстве. И только позже он в материалах дела нашел копию спецсообщения в Особый отдел армии, где Гуськов, умело обходя острые углы, изложил эту историю по-другому: «Сообщаю, что при переходе линии фронта на участке 20-й стрелковой дивизии нами были захвачены два немецко-фашистских агента, завербованных из числа наших военнопленных. В результате умело проведенных оперативно-следственных мероприятий арестованные были изобличены в принадлежности к абверовскому отделу в г. Мячкове, где они были завербованы и прошли курс обучения по военно-тактической разведке для сбора сведений о частях Советской армии в прифронтовой полосе. После выполнения задания им был определен участок для обратного перехода и пароль для связи, а также обещана значительная денежная сумма...».
Материалы дела были переданы в Военный трибунал 20-й стрелковой дивизии. («Полученные сведения о мячковской шпионско-диверсионной школе направлены в Ваш адрес за № ... от .... октября 1942 года».) Всего лишь на одном печатном листе уложилась история о двух бывших солдатах Красной Армии, еще неизвестно, по чьей вине угодивших в плен к противнику, раскаявшихся в своем поступке и надеявшихся на снисхождение своей же, родной плоть от плоти, рабоче-крестьянской армии, но не дождавшись его, они были уложены в стылую осеннюю землю, и ни креста, ни звездочки, ни колышка и даже ни холмика, только сверху ровная, вспаханная земля, и больше ничего.
От других в отделе Сазонов слышал, что Гуськов – мастер по «липовым» делам еще с тридцатых годов, и, прочитав спецсообщение, убедился, что его начальник ловко обыграл обстоятельства задержания двух «шпионов» и выдал это за результат работы руководимого им отдела. Хотя, по совести говоря, Дмитрий Васильевич не ожидал такой развязки, ведь на самом деле те двое добровольно сдались и все рассказали без утайки! Наказания они заслуживали, но не смерти же! Послать бы их в штрафную, на «передок», а то сразу – к стенке! Обида, бессилие и чувство собственной вины за тех двоих, доверившихся ему, охватили его память, и он уже почти не слышал хода совещания и весь был в прошлом. Где-то в глубине души, наверное от предков, проживавших на древней тверской земле не одну сотню лет, богобоязненных, незлобивых, работящих, сохранилось чутье к правде и справедливости. Оно давало о себе знать, несмотря на пропаганду беспощадности к врагам, восхваление жестокости к ним как здоровое начало. Даже в начале войны, когда на газетах вместо привычного «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» появилось «Смерть немецким оккупантам!», он не раз вспоминал, как те же газеты галдели о пролетарской солидарности, насильной мобилизации вчерашних рабочих и крестьян Германии, об их неминуемом недовольстве, перерастающем в революцию; свержении фашистского режима. И вдруг этот жесткий лозунг отрезвил сразу многих – значит, никаких надежд на сознательный, высококультурный германский рабочий класс нечего возлагать, значит, они теперь все оккупанты и им всем смерть, и даже тем, кто был насильно мобилизован Гитлером! Как-то все это не вязалось с предыдущими рассуждениями: классовой сознательностью, солидарностью общих интересов трудового народа и прочим розовым туманом, который развеялся, как дым солдатского костра, не оставив никаких надежд на то, что фашизм будет уничтожен своим пролетариатом. Но, несмотря на громадный пресс всеобщей вселенской беспощадности к фашистам-оккупантам, Сазонов не мог поверить, что все немцы – фашисты, и где-то в глубине души еще верил в романтический порыв всеобщей классовой сознательности.
Каждодневный, ежечасный идеологический пресс, общий настрой сослуживцев, прошедших фильтр проверки, не затронули его душевных струн – сострадать всем, кто был в безвыходном, беспомощном состоянии, всем слабым и тем, кому не на что было надеяться!
Это чувство мешало его службе, и Гуськов, его бывший шеф – циник и матерщинник, не раз говорил ему: «Чего их жалеть, пусть они сами себя пожалеют. И тебе, Сазонов, с такой жалостью надо бы не в нашей «чекушке» служить, а где-нибудь при младенцах... Хотя, правильно, ты ведь в органы из школы пришел, и, может быть, твое слюнтяйство там и было нужно, а здесь у нас пощады нет... Одним словом, пролетарский меч. Разумеешь?!»
Гуськов презирал всех: своих начальников – за то, что они были его начальниками, а не он над ними; своих подчиненных – за то, что они, как он считал, все были бездельники, лодыри и неумехи; Сазонова он презирал за высшее педагогическое образование, отсутствие чекистской хватки и жесткости при расследовании дел. Он и обращался частенько к нему: «стюдент», «педагог», вкладывая в эти слова все свое пренебрежение не только к существу слова, но и к самому Дмитрию Васильевичу за его грамотную речь и умение логически рассуждать. Однажды, находясь в хорошем настроении, он рассказал чекистскую байку:
«Вот, видишь, телеграфный столб во дворе. Так вот, ты должен на него завести агентурную разработку и как следует, по-чекистски, обосновать, чтобы было оперативно, грамотно, – и, прикуривая папиросу, с чувством превосходства глядел на Сазонова: – Ну, чего молчишь, педагог, нечего тебе сказать? Вот что значит, у тебя еще нашей смекалки не хватает. Учись у старших! Вот смотри, я тебе сейчас все обосную чин-чином! Во-первых, видишь, он стоит один, сука рваная, значит, сторонится людей, коллектива, а это значит – сам себе на уме и ведет себя осторожно – подозрительно! Усек? Слушай дальше. Этот подозрительный тип, если сторонится всех, значит, никому не доверяет и боится, что за ним следят, и он к себе никого не подпускает. А теперь ты к нему ближе подойди и сразу услышишь – гудит. Ну, а если гудит – это уже законченный враг! Нет, это еще не все. Вон, видишь, и чашечки у него вниз – значит, не пьет, не хочет он, гад, случайно по пьянке свою вражью настроению выказывать для своего окружения... И еще, смотри: видишь, у него подпорка, пасынком называется у связистов. А это значит – он уже вербовать сообщников начал!» – и, довольный своим превосходством, он пыхнул папироской и сказал: – Вот видишь, я тебе и с начальным образованием все обосновал, как полагается, и завтра его уже можно арестовывать! А ты вот с высшим, сидел мекал, бекал и не знал, с чего начать! Вот и значит, что в нашем деле практика, можно сказать, больше, чем образование... Ну, и что оно тебе дало? Ну, запылил ты мозги образованием, стал ты этим сопливым мальчикам про свои фигли-мигли рассусоливать, а жизнь-то, она из практики состоит...»
Но здесь Дмитрий Васильевич, решившись заступиться за образование, уверенно начал:
«Ну, а как же тогда Владимир Ильич ведь говорил, что нужно учиться, учиться и......»
«Да, да, правильно, – согласился Гуськов, – но в нашем чекистском деле работать надо, а учиться потом, когда всех врагов пересажаем, а знаешь, их еще сколько! Вот мы в Ульяновске сутками из кабинетов не выходили – вкалывали. Без выходных, без разных расходных, только и знали аресты и допросы, и опять аресты, а потом оказалось, что Ежов – сука и враг народа! А я ему верил, а потом комиссии понаехали, нашли нарушения соцзаконности, я едва отвертелся, на низовку меня турнули, в оперчекистский отдел Омского управления лагерей, а вот мой дружок – сержант госбезопасности Кадрин не уберегся и под трибунал вместе со всем руководством области как врагами народа... – и мрачно добавил: – В расход пустили, никто из них не отвертелся. Там же, в подвале управления: руки проволокой, потом головой в брезент и дырка в затылок. Это уже было в тридцать девятом, когда Лаврентий Павлович пришли в НКВД», – добавил он со смешанным чувством обиды и смирения.