Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Черевичник прикрикнул, подстегнул лошадей.
Увидели, навстречу идёт кто-то; присмотрелись — женщина, в шубейке, в платке, в валенках. Легко идёт, молодая. От обжигающего встречного ветра варежкой прикрывает лицо. Как приблизился возок, дала дорогу, ступила в глубокий сугроб. Стоит, будто бы на реку смотрит, а сама украдкой поглядывает на седока, скромно и с достоинством; рука об руку тихонько пристукнула — стряхнула иней с варежки; алый ротик приоткрылся, блеснули жемчужные зубы, и облачко пара заискрилось на студёном воздухе. А румянец-то на щеках!.. Вот опять прикрылась варежкой. Крепок мороз... Но девица уж и себя показала, и повода к дурным мыслям не подала. Умна. Да и нужно ей — видно, что на выданье.
Черевичник учтиво кивнул с облучка:
— Бог на помощь, матушка!
— Спаси Христос!.. — ответила, и опять на Александра Модестовича взглянула вскользь, дрогнули ресницы.
«С чего бы это вздрагивать её ресницам?» — подумал тут же Александр Модестович. И от этой мысли у него самого как будто вздрогнуло сердце — перевернулся жаворонок в небе и запел звонче. Совсем не похожей показалась эта девица на тех балованных и спесивых пустых барынек, что гостили у него в усадьбе каждое лето, когда он приезжал из Вильны на каникулы. Она была настоящая. Александр Модестович оглянулся, но уж из-за плетёного верха возка не смог её увидеть.
— Это Ольга, дочь корчмаря, — Черевичник, не иначе, приметил мелькнувший в глазах Александра Модестовича интерес. — Они с отцом — Аверьяном Миничем — на Покров-день у нас появились; в церковь зашли, Богородице свечку поставили. Про корчму расспросили, а как узнали, что ничья, так и заняли её. Приторговывают помаленьку. А людям польза.
— И Перевозчика не боятся?
— А что им! Кого бояться, ежели Аверьян Минич сам Перевозчик и есть, — Черевичник тайком перекрестился. — Скала — не человек. Будто каменный. Да нелюдимый, да молчун. И лодки первым делом наладил, и плавал до льда — кое-кого перевозил. Воды не страшится, из ведра пьёт — не захлёбывается...
— А дочка русалка?.. — усмехнулся Александр Модестович.
— Русалка, барин, видит Бог! Все женихи с ума посходили, мужиков так и тянет в корчму, бабы злятся, всё гадают — кого выберет русалка, кого заманит на дно. И вы вот, барин, спрашиваете, — Черевичник заглянул Александру Модестовичу в глаза. — А на барышень-то, помнится, не особо засматривались. Понравилась Ольга?..
Александр Модестович не ответил, задумчиво смотрел на закатное не слепящее солнце, на розовый в его лучах иней. Сладкая истома окутывала сердце — жаворонок пел.
— Откуда они, не спрашивал?
— Откуда-то из России, барин. Толком разве дознаешься! Аверьяна Минича где спросишь, там и (пойдёшь. Не балагур. Зыркнёт только глазищами и дальше своё думает. Совсем не корчмарского склада человек. Но торгует не в убыток. И люди стараются с ним ладить, побаиваются, может, и вправду тот самый Перевозчик вернулся, — Черевичник зябко повёл плечами и опять перекрестился, уже не таясь. — А Ольга частенько в Дроново бегает: то пряжи, то холстины, то ещё чего спрашивает...
И вдруг громко щёлкнул бичом. Над дубравой тут же поднялись несколько вспугнутых птиц. Звук вернулся эхом из-за Двины, от дальнего леса. И второй раз вернулся, и третий — едва слышимый...
— Где ж волки-то, которых отпугиваешь?
Черевичник спрятал улыбку в усы.
— Это я коней погоняю...
Вскоре показалась корчма, низенький домишко при дороге со сложенными из дикого камня стенами и ветхой, недавно подлатанной гонтовой крышей. Ветер, гуляющий по руслу Двины взад-вперёд, снёс снег с крыши, и свежие латки были видны издалека. Снаружи корчма выглядела вполне обжитой: из подмазанной трубы тянулся сизый дымок, в вечерних сумерках был хорошо виден льющийся из окон неяркий свет. Этот романтический пейзаж, вдруг пленивший Александра Модестовича живописными окрестностями, мягкостью освещения и неким внутренним спокойствием, живо напомнил ему некоторые из акварелей Эвердингена[13]. На звон бубенцов вышел корчмарь — встречать гостей. Но Александр Модестович не велел останавливаться. Проезжая мимо, бросил взгляд на корчмаря и увидел лишь очертания его фигуры на фоне светлого дверного проёма: ростом выше притолоки, плечи — от косяка к косяку, борода лопатой, руки — что у кузнеца. Внушительный человечище! Разок увидишь, на всю жизнь запомнишь. Наверное, и Перевозчик был такой.
К всеобщей радости, Елизавета Алексеевна почувствовала себя много лучше — настолько лучше, что даже нашла в себе сил встретить приехавшего сына в гостиной. Лекарь Либих Яков Иванович, ходивший за больной (а он теперь бывал в поместье наездами, ибо, кроме Мантусов, в его помощи нуждались многие), также присутствовал при встрече, хотя и заметно было его старание как бы держаться в тени, — провинциалам это хорошо удаётся до тех пор, пока на них не обратят пристального внимания. Лицо лекаря, стоило задержать на нём взгляд, становилось бесстрастным и, словно маска, неподвижным. Однако губы, особенно нижняя, время от времени слегка подрагивали, и подрагивание это обнаруживало в Якове Ивановиче затаённое недовольство или даже обиду. После бурных споров в кабинете Модеста Антоновича столь внезапный приезд студента-медика, почти уж готового лекаря и, конечно же, гонористого, как все молодые лекари-дворянчики, и, коиечно же, с желанием перевернуть мир, со стремлением всё, до них (а главное, не ими) созданное, подвергнуть критике, выглядел в его глазах ничем иным, как выражением недоверия ему, Якову Ивановичу, и назначенному им лечению. Но, вопреки предубеждению, в назначениях его никто не думал сомневаться, по крайней мере вслух, а студент, к которому Яков Иванович, несмотря на свой многолетний лекарский опыт, отнёсся с некоторой опаской, оказался премилым, благовоспитанным и очень любезным молодым человеком, и вовсе не собирался вступать в словопрения по поводу гомеопатии, и уж совсем, кажется, был далёк от мысли затеивать баталию. Яков Иванович, удовольствовавшись в конце концов мыслию, что сын Мантусов приехал не с инспекцией, а просто навестить приболевшую мать, очень быстро успокоился, и губы его уже не были так напряжены, а лицо так обезличивающе бесстрастно.
К немалому удивлению господина Либиха любезный молодой человек и на другой день не заговорил с ним ни о болезнях матери, ни о медицине вообще, что, понятно, господин Либих счёл противоестественным. Хотя бы на предмет нового метода юный Мантуе мог полюбопытствовать, тем более, что результаты лечения были налицо — Елизавета Алексеевна крепла с каждым днём. Но так и не дождавшись проявлений любопытства со стороны Александра Модестовича, Либих заговорил о гомеопатии сам. Он начал с того, что обрисовал в общих чертах принципы взаимодействия лекарства и организма, именно взаимодействия, а не просто действия лекарства на организм, как принято было считать ранее, ибо организм отвечает на введённое в него средство — отвечает теми припадками[14], против которых средство и рассчитано, но припадки эти проявляются как бы в миниатюре, соразмерно с малой дозой, и даже могут быть незаметными со стороны. Так, всякий раз отвечая на лекарство, организм привыкает к нему и как бы торит дорогу для собственно болезненных припадков. И болезнь по «торёной дороге» быстро покидает организм. Это ли не гениальный метод? (Пусть господа гомеопаты не будут особенно придирчивы к изложенному выше, так как представления провинциального лекаря могут несколько отличаться от их представлений и даже в чём-то не совпадать с идеями основоположника метода — Самюэля Ганеманна, труды которого господин Либих усиленно штудировал. Но что поделаешь: количество затраченных усилий не всегда соответствует глубине понимания предмета; заблуждаясь и упорствуя в заблуждении, учёный может зайти настолько далеко, что станет утверждать невероятные вещи: например, будто против кровотечения помогает другое кровотечение, — не секрет, что некоторым раненым, дабы унять льющуюся кровь, делали дополнительно кровопускания, — или будто обыкновеннейшая вода из пруда, из колодца — панацея, поскольку в той воде в гомеопатическом разведении присутствует всякий элемент, имеющийся в природе, и, следовательно, — лекарства от всех известных человеку болезней, кроме, разумеется, переломов. Эти выводы не лишены логики, но это и не истина, это — где-то возле. Здесь напрашивается риторический вопрос: была ли бы дорога истины так пряма, если бы «местность» возле неё не изобиловала кривыми, запутанными, очень длинными, иногда до очевидного нелепыми, но хожеными-перехожеными путями? Так и господин Либих, и сам гениальный Ганеманн, возможно, ещё были в своё время далеки от дороги истины, по которой так уверенно шагают нынешние господа гомеопаты). Далее Яков Иванович Либих выразил уверенность, что будущее медицины за гомеопатией. И чем меньше человек будет вмешиваться в собственную природу, тем лучше будет для него же, потому что Природа в тысячу раз мудрее человека, и если она чего-то не совершает, значит, в том нет необходимости, и если Природа что-то разрушает, то лишь потому, что иначе уже никак не возможно было, ибо один из основных законов мироздания заключается в том, что силы естества всегда более направлены на созидание, нежели на разрушение; в приложении к человеку это выглядит просто: природа его всегда направлена на восстановление, на выздоровление — посредством борьбы, затраты сил, но — к свету, к теплу, к жизни. (Здесь могут не согласиться господа философы и сказать, что Природе безразлично — разрушение или созидание; что Природе в высшей степени наплевать, вмешивается в неё человек или нет, знает он о ней что-либо или не знает и кто одержит в споре верх — гомеопат или аллопат[15]; она где-то разрушает, где-то созидает, убивает и возрождает, она развивается по своим законам, в большинстве неизвестным человеку, возомнившему себя над ней царём. Быть может, господа философы посчитают себя правыми, если они уверены, что знают о Природе больше, чем провинциал Либих. Но даже и в этом случае господин Либих имеет право на собственное мнение).