Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что за вздор ты несешь о своих хлопотах за меня в Колумбийском университете? Я сам из-за нежелания жить в Нью-Йорке отказался от их предложения, которое они мне сделали не только без твоего попечительства, но и вопреки маленькому дерьмецу, которое ты им про меня подбросил. Среда, в которой мы находимся и в которой, увы, мне иногда приходится с тобой соприкасаться, довольно тесная – все постепенно выясняется, а то, что еще не выяснено, будет выяснено позже, но мне на это в высшей степени наплевать.
У Майи[40] к тебе нет никакого особого предубеждения, за исключением только того, что всякая женщина испытывает в адрес персоны, сделавшей ее близкому пакость. ОК, будем считать небольшую пакость.
Твоя оценочная деятельность, Иосиф (как в рамках этой твоей „квоты“, так и за ее пределами), меня всегда при случайных с ней встречах восхищает своим глухоманным вздором. Подумал бы ты лучше о своем собственном шарабане, что буксует уже много лет с унылым скрипом. Ведь ты же далеко не гигант ни русской, ни английской словесности[41].
Я этого маленького нью-йоркского секрета стараюсь не разглашать и никогда ни в одном издательстве еще не выразил своего мнения о твоих поэмах или о несусветном сочинении „Мрамор“[42]. Уклоняюсь, хотя бы потому, что мы с тобой такие сильные получились не-друзья.
Всего хорошего.
Ты бы лучше не ссылался на Карла. Я тоже с ним беседовал о современной литературе и хорошо помню, что он говорил и что он писал»[43].
Прочитав это письмо, Бенедикт Сарнов откликнулся на него статьей, в которой содержится неожиданный на первый взгляд вывод: и в эмиграции перед писателем, желающим опубликовать свое сочинение, нередко воздвигаются такие же препоны, как и в социалистическом отечестве, правда, причинами этого становятся не идеологические соображения, а соображения сугубо личные.
Из статьи Бенедикта Сарнова:
«Коллизия эта (конфликт Аксенова с Бродским. – В. Е.) в свое время стала одним из сюжетных мотивов романа Аксенова „Скажи изюм“. И читателям, сразу узнавшим прототипов тех, легко узнаваемых аксеновских персонажей (особенно одного из них), вполне могло показаться, – а многим наверняка и показалось, – что продиктована она была только лишь личной обидой, неудержимым стремлением автора хотя бы вот так, на бумаге, свести счеты с бывшим товарищем, нанесшим ему неожиданный предательский удар в спину.
На самом деле это было, конечно, не так.
Тот факт, что Бродский не только не способствовал опубликованию аксеновского „Ожога“, но даже препятствовал его появлению на свет, по сути „торпедировал“ его, как сказано в романе (”Скажи изюм„. – В. Е.), не отрицает и сам Бродский.
По сути дела он даже не отрицает, что, отзываясь о романе в разговоре с Карлом Проффером, выразился о нем в неподобающем тоне: „Содержание той короткой беседы было кратким, и оно тебе известно. Я сожалею о тоне моего отзыва Карлу об «Ожоге», но существо дела это не меняет“.
Отрицает Бродский только одно: что высказанное им нескольким издателям его резко отрицательное мнение об аксеновском „Ожоге“ было официальным. Нет-нет! Это было сугубо частное, приватное его мнение, возможно, даже предвзятое.
При этом, однако, он тут же замечает: „Но даже если бы меня и официально попросили бы высказать свое мнение, я бы сказал то, что думаю…“
И в другом месте того же письма: „Никто меня не просил рекомендовать или не рекомендовать „Ожог“ к публикации. Если бы спросили, я бы ответил отрицательно именно в силу обстоятельств, именно потому, что всякая неудача подрывает авторитет не столько рекомендателя, сколько самой литературы – следующую книжку, может быть, даже лучшую, чем та, что потерпела неудачу, пробить будет труднее. Квота имеет обыкновение сокращаться, а не расширяться“.
Объяснение весьма туманное. Какая квота? О чем это он?
Отчасти это объясняет такая – тоже не слишком внятная – фраза из того же письма: „…русская литература здесь, в Штатах, существует примерно на тех же правах нац. меньшинств, что и штатская литература – в отечестве“.
В общем, торпедировал он роман из самых лучших побуждений, чтобы не уронить престиж русской литературы в Америке.
Но ведь и те, кто там, на родине, не давали пропуску их книгам и жестко преследовали их самих, тоже уверяли, что действуют так, руководствуясь не какими-нибудь там низменными, а высокими, государственными соображениями.
Казалось бы, какая тут может быть аналогия?
В отечестве, которое они, Аксенов и Бродский, покинули (вернее, из которого их выпихнули), это непробиваемая, давно сложившаяся система, за которой вся мощь могущественной ядерной державы, обеспечивающей незыблемость государственной идеологии всеми имеющимися в ее распоряжении силовыми способами и не жалеющей на это никаких затрат. А тут, на вольном Западе, не более чем каприз, причуда объевшегося славой гения, будущего нобелиата. Не система, а частный и, скорее всего, совсем нетипичный случай. Казус…
Отчасти, может, оно и так.
Но что-то уж больно много на моей памяти таких „казусов“»[44].
Не так давно, в феврале 2015 года, тема рассматриваемого нами конфликта снова вернулась в Америку, на радио «Свобода»: в передаче «Диалог на Бродвее» ее обсуждали Соломон Волков и Александр Генис. При этом, отмечу, мнение Соломона Волкова почти совпадает с оценкой ситуации Карлом Проффером (см. выше).
Из передачи «Диалог на Бродвее»:
«Александр Генис: …недавно в мои руки попала книга, посвященная Аксенову, она вышла некоторое время назад и называется так: „Василий Аксенов – одинокий бегун на длинные дистанции“. (Здесь обыгрывается название популярного у шестидесятников рассказа британского автора Алана Силлитоу.)