Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пойдешь, Андрюш? – так и глядя сквозь меня, спросил Леонид.
– Пойду, – согласился я и, прищурившись, глянул вверх. Светлый смотрел на меня взглядом, который любят изображать иконописцы: скорбь и безнадежность. Довольно неприятно, когда на тебя так смотрят, неуютно.
Мы с Леонидом медленно пошли к выходу из палаты. Он шел впереди, тяжело переставляя почти не гнувшиеся в коленях ноги, как внезапно ожившая статуя. Я не обгонял, торопиться было особенно некуда.
– Андрейка… – негромко спросил Леонид. – Ты вот пацан молодой, ответь мне на один вопрос.
Молодой? Ну, сорок два против шестидесяти – да, наверное…
– У меня деньги лежат в сберкассе, – не дожидаясь моего ответа, продолжал сосед. – Я сейчас помру, там на похороны, то, это, короче, хватит. Я о другом. Хочу внучке подарок сделать на пятнадцать лет, чтобы на память… Ничего не понимаю, что им дарить сейчас, чтобы надолго?
Он остановился и, тяжело дыша, оперся плечом о стену.
– Компьютер какой-нибудь, а, Андрюш? Чего у них там сейчас, планшет?
– Не знаю, Леонид, может, лучше кольцо какое или перстень? Планшеты эти на год–два, потом устарели и в помойку. А украшения на всю жизнь.
– Да я в них не понимаю ничего, – задыхаясь, ответил он. – В компьютерах, правда, тоже…
Лязгая подставкой с капельницей, навстречу медленно прошла женщина в халате и платке, повязанном низко, по самые брови. По то самое место, где раньше были брови.
– Я и сам не силен, Леонид. Но, думаю, лучше украшения. Дочка придет, ты у нее уточни. Я бы кольцо подарил, а ты – как знаешь, конечно.
Он медленно кивнул, отлепился от стены и пошел дальше.
Чертов коридор! Я после первой химии в нем пару раз падал, пока добирался от туалета в палату. Просто зеленеет все перед глазами, ноги становятся ватными, и начинаешь оседать вниз как мешок. Один раз посидел на корточках и умудрился встать, дойти, а во второй медсестры совали под нос нашатырь и вели под руки.
Я присел на неудобную скамейку, стоявшую у стены. Что-тои сейчас идти было тяжеловато, да и не сильно пока приспичило. Лучше отдохнуть.
Леонид скрылся за углом, а я вот посижу пока.
– …точно тебе говорю, коллега! Ему к нам надо, только к нам. Видишь, жалость в сердце осталась, сочувствие к ближнему, а, стало быть, и любовь.
Тот, что в белом, вертелся где-то рядом, но за пределами зрения.
– Да так себе человечек-то, что ты его к себе тянешь? – Черный говорил еще медленнее, чем раньше, растягивая слова как магнитофон с севшими батарейками. Хотя, кто их помнит сейчас, магнитофоны. – Врал, воровал, женщины опять же. Чего там у вас еще в заповедях? А, гордыня непомерная.
– Но ведь раскаивается… – пискнул тот. – Есть еще…
– Да ну тебя, чувак! Куда ему раскаиваться – он грешник же конченый! Кстати, ты в курсе? Он ведь нас слышит. Видно, скоро уже ко мне, скоро.
Я прищурился и посмотрел налево. Мой защитник выглядел растерянным. Он шевелил губами, стараясь придумать ответ, и с сомнением посматривал на меня сверху.
– Шли б вы куда подальше, а? – прошептал я. – Оба. Я бы лучше пожил еще. Еще немного. Хоть до того, как своим внучкам начну подарки выбирать.
Раздался холодный смех, медленный и тяжелый. Словно Черный отродясь не знал, как это делается и учился смеяться прямо на ходу.
– Нет уж, человечек! Тебе все, конец. Вопрос только, куда потом. Сам-то как думаешь, Андрюша?..
Я закрыл глаза и откинулся на спинку скамейки, заставляя рассеяться застилающий глаза туман. Было почему-то очень нехорошо, зря я без надобности поперся в коридор.
– Да какая мне разница – куда потом, – прошептал я. – Не мне решать, мы все в одном круге заперты. Что при жизни, что потом. Везде хорошо, где нас…
Белый замолчал. И мы сидим тихо, перевариваем услышанное.
– Ты к чему это рассказал? – наконец спрашивает мама. Как ни странно, тон у нее не равнодушный. Заинтересовалась сказкой.
– Я… Да вот душу перед вами открываю. Убил я его, Мария. Друга своего… Он сам попросил. Убийство-то отмолить можно, а когда сам себя – грех несмываемый. Очень уж он мучился, больно же, когда… А я пьяный к тому же был. Принес из ванной полотенце и задушил Андрюху, прямо там, на кровати. Не знаю, кто его к себе прибрал, надеюсь, что не бесы. А потом я вышел от него и пошел по земле, замаливать. Из круга все равно не выйти. Спаси нас всех, Господи…
Бродяга заплакал. Тихо, без всхлипов, просто по заросшим бородой морщинистым, выдубленным долгими дорогами щекам покатились крупные прозрачные слезы. Всяким я его видел за эти месяцы. Смеющимся. Грустным. Даже пьяным пару раз, когда он нашел и выпил остатки отцовского самогона. Но плачущим – впервые.
Мне почему-то стало страшно. Нет, я не боялся Белого – не похож он на убийцу, а даже если и так, нам от него вреда никакого. Я испугался того, что и над нашим домом, над всей деревней летают только черные призраки. Без малейших сомнений. И защититься от них нечем, и выбирать нам уже не из чего. А светлых нет. Не завезли в наши вечные сумерки, оставил Бог заботой…
Спать легли рано. Каждый о своем думал, а ветер шумел за стенами домика один на всех. Как обычно. И до тех пор, пока не лопнут последние зеркала в оконных рамах.
Ранним утром стекольщик вошел в дом почти беззвучно. Странно, дядька немаленький, сумка с инструментами на плече, сапоги скрипучие, – а ходит как кошка. Миг назад не было, а потом раз! – и вот он уже стоит, табачищем своим смердит.
Наклоняется над мамой, а смотрит на меня:
– Время настало. Я отведу ее, а вы оба пока сидите здесь. Впрочем, Белого никто не держит.
– Пока – это сколько? – спрашиваю я. Мне больно. Я должен заплакать, я обязан это сделать, но слез – нет.
Стекольщик пожимает плечами.
– Месяц. Два. Год. Не имеет значения. Еду