Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Само здание расположено в одном из старых кварталов Хедпорта. С миссис Зарнак, которая живет на втором этаже, мы пересекаемся редко. Случается, к ней приходят гости — одинокие на вид старички; в такие дни по всему дому разносится уксусный запах ее стряпни. Иногда я думаю, что она ставит какие-то жуткие опыты и маринует гостей заживо, одного за другим.
В моей спальне прислонен к стене постер в раме (повесить его я не в состоянии) — репродукция картины Фриды Кало, которую я купила в знак протеста и отчасти потому, что она приносит мне извращенное облегчение: «Autorretrato con collar de espinas», «Автопортрет с терновым ожерельем». Окруженная тропической листвой, Фрида отрешенно смотрит из-под одной, слитной брови, выщипывать которую она отказывалась по каким-то своим, необъяснимым с точки зрения эстетики, причинам. Портрет погрудный, и инвалидного кресла не видно. На левом плече художницы — изготовившаяся к прыжку черная кошка: уши прижаты, горящий взгляд прикован к колибри с распростертыми крыльями, которая свисает с переплетения шипов на шее женщины. В мексиканском фольклоре считается, что эти птички приносят удачу и любовь. Над правым плечом виднеется увлеченная разглядыванием какого-то предмета обезьянка — любимица Фриды, подарок ее патологически неверного Диего. Те же предания гласят, что эти существа символизируют дьявола. Над головой художницы порхают бабочки и стрекозы — олицетворяющие, как мне думается, воображение и свободу. Лежа в кровати, я часто занимаюсь тем, что психоанализирую безумную, страстную Фриду, волей обстоятельств превратившую себя в алтарь боли. Раз за разом, как одержимая, рисовала она свою изощренную пытку во всех ее ипостасях, многие из которых чудовищны: художница, утыканная гвоздями; опутанная трубками; окруженная зародышами в банках; в ортопедическом корсете; в образе пронзенного стрелами оленя с ветвистыми рогами. Наверное, можно было выбрать себе другой образец для подражания, не столь кошмарный, однако во мне, как в пробирке, рождаются все новые мании, многие из которых наверняка так же ядовиты, как те, что кишели во Фридиной голове. Мысль о том, что медики изобретут какое-нибудь биоинженерное чудо и я встану на ноги, — сколько еще часов мне предстоит провести, наделяя эту мечту все новыми подробностями?
Впрочем, истина в том, что иногда мне по-прежнему хочется одного — умереть.
В прихожей висит и другая картина Фриды. Название — «Cuando te tengo a ti, vida, cuanto te quiero» — в переводе звучит так: «Как я люблю тебя, жизнь, когда ты есть у меня». Произнести нечто столь откровенно слезо-вышибательное я не могу даже шепотом (мой внутренний критик встает на дыбы), но иногда ловлю себя на том, что перекатываю на языке исходные, испанские слова, и вот так, спрятавшись за «иностранность», черпаю в них утешение. «Куандо те тенго а ти, вида, куанто те кьеро». Иногда достаточно включить телевизор, чтобы увидеть свой персональный ад в новом свете — если есть такое желание. Сегодня оно у меня есть.
Готовлю кофе, отламываю целых четыре дольки шоколада и перебираюсь на диван. Пролистнув программу, задумываюсь, что выбрать: документальный фильм о голодающих или «Что случилось с Бэби Джейн?», — и в итоге включаю новости. Еще две «живые бомбы» в Иерусалиме. Похищения, оторванные ноги, осиротевшие дети. Горестный вой закутанных в черное иранок. Американо — китайские страсти по поводу парниковых газов накалились еще на пару градусов; между тем волна жары накрыла уже всю Европу и, словно отлаженный механизм, выкашивает ряды стариков прицельными ударами в сердце. Как выразился репортер, морги «трещат по всем швам». Испанцам, французам и итальянцам приходится хуже всех.
Хотя кое-кто считает, что им-то как раз повезло. Например, выступающий сейчас представитель одной из околопланетаристских организаций, которых после провала климатического саммита ООН развелось как грибов после дождя. Когда мой отец ушел на пенсию и смог уделять больше времени своим журналам, то начал называть нашу эпоху не иначе как «временем догм». В доказательство он приводил пример планетаристов и «жаждущих»: по его мнению, и моральные принципы, и те, кто их отстаивает, неуклонно скатываются к экстремизму и ханжеству. А потом отцовский мозг превратился в швейцарский сыр, и больше этой темы мы не затрагивали. А жаль, потому что отец наверняка сказал бы много интересного о том, до чего мы докатились с тех пор.
— Это естественные, органические потери, — говорит представитель «зеленых». Радикал, он вещает в пастельных тонах, подобно тем скромным, но многоопытным продавцам, которые, расхваливая свой товар, не забывают упомянуть, что купили точно такую же вещь и очень ею довольны. — Выбраковка больных и слабых — в истории человечества такое случалось и раньше, — шелестит он. — При всем моем уважении к горю родных я вижу в гибели этих пожилых людей и положительные аспекты. Игнорировать их было бы безответственно.
— Если довести вашу мысль до логического конца, выходит, вы тоже выступаете за нулевую рождаемость? К которой призывают такие мыслители, как Хэриш Модак? — спрашивает ведущий.
Я слышала о Модаке, видела его фотографию: пожилой индиец с властным лицом и тяжелыми веками. Его имя постоянно всплывает в экодебатах, а приверженцы его теорий создали тысячи «зеленых» коммун, разбросанных по всему миру. «Паникер», — кричат в один голос бульварные листки, — «Зануда», «экологическое пугало».
— Конечно. Как и любой здравомыслящий человек, заинтересованный в том, чтобы свести будущие страдания человечества к минимуму. И поверьте, таких людей гораздо больше, чем мы думаем. Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними. Приспосабливаемся, чем мы, собственно, всегда и занимались. Лично я готов зайти дальше, чем профессор Модак. Вспомните, какие суммы вкладывает наше общество в борьбу с такими болезнями, как СПИД и малярия, хотя логика подсказывает: эпидемии — всего лишь весьма эффективный способ, которым Гея пользуется, чтобы не допустить перенаселения. А в таком случае выходит, что наши попытки победить органические болезни ведут не к чему иному, как к росту населения и усугублению и без того…
Выключаю телевизор. Всего два года назад, когда я лежала в реабилитационной клинике, таких, как этот тип, разглагольствующий о естественных потерях, называли в лучшем случае эксцентричными маргиналами, а в худшем — экофашистами или евгенистами, к облегчению тех из нас, кто в списке кандидатов на утилизацию оказался бы на самом верху, И вот — движение, которое начиналось как легкий шумок в блогосфере, за считанные месяцы перебралось под свет софитов. Я достаточно насмотрелась на брошенных, травмированных детей и имею свое, вполне определенное мнение насчет «права» людей обзаводиться потомством. Но болезни — ведь это совсем другое дело.
«Такие болезни, как малярия…» Болезни, которые бывают где-то там, в чужих краях.
Стараясь вдыхать пореже и размышляя о любопытной трансформации слова «органический», переползаю с дивана в коляску. Впереди маячат одинокие выходные, и нужно срочно придумать какой-нибудь способ дотянуть до понедельника.
В моем новом амплуа трагической героини реквизитом служит стандартная коляска облегченной конструкции. На ней-то я и качу в этот послеобеденный час по пешеходному кварталу Хедпорта — вдоль рядов крошечных лавочек, торгующих ароматическими свечами, китайскими колокольчиками, кулонами со знаками зодиака, мылом в излишне навороченной упаковке и прочей дребеденью; потом по улочкам попроще, где продают кебабы и газеты; мимо кинотеатра, спортивного центра, засиженного птицами изваяния Маргарет Тэтчер и старушки — хиппи с косичками, которая предлагает прохожим свой товар — плюшевых червяков на длинных веревочках. День ярмарочный, на уличных прилавках разложены спелые фрукты и свежая рыба. Ароматы съестного — макрель, сыры, жареный арахис — сплетаются с терпкими запахами соли и подсыхающих водорослей. Ливень прошел, и вернулось солнце — безжалостный огненный снаряд. Раскаленный воздух обдирает гортань, сушит кожу, будто фен со сломанным выключателем. Все блестит и сверкает в дрожащем мареве. Я уже и не помню, когда в последний раз видела прохожего без темных очков. И когда сама рискнула выйти без них.