Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он остановился, уставившись в пустоту.
― А как она умерла, это почти потеряло смысл. Так что я продал хутор человеку из соседней долины, а ему он требовался для сына и для жены того сына. Большую часть денег получил Гудлейв, когда я сделал его воспитателем. Часть он должен был оставить себе, остальные же были для тебя, когда ты войдешь в возраст.
Удивленный всем этим, я только и мог, что разевать рот. Я знал, что мать умерла... Но узнать, что я сам убил свою мать ― это было ужасно. Меня будто оглушило молотом Тора. Она и Фрейдис. Лучше бы меня называли Убийцей Женщин.
Отец неправильно истолковал мой взгляд ― это и было общим между нами, между отцом и сыном: мы не знали друг друга и то и дело ошибались.
― Да, по этой причине Гудлейв лишился головы, ― сказал он. ― Я считал его своим другом ― братом, но Локи нашептал ему в ухо, и он пользовался деньгами своих сыновей. Я так думаю, он надеялся, что я погибну и этим дело и кончится. ― Он замолчал и грустно покачал головой. ― Наверное, у него были основания так думать. Я никогда не был хорошим мужем или хорошим отцом. Всегда пытался жить по старым обычаям. Только слишком многое меняется. Даже боги, и те в осаде. А когда Гудлейв занемог и послал за своими сыновьями, полагая, что помирает, Гуннар Рыжий послал за мной, и тут Гудлейв понял, что ему ― конец.
― Так вот ради чего он хотел, чтобы я сгинул в снегах, ― сказал я. ― А я не понял.
Рерик пожал плечами и почесался.
― Я так не думаю. Пожелай Гудлейв твоей смерти, нашелся бы путь покороче, только, пожалуй, Гуннар Рыжий с этим не согласился бы. Верный клинок ― Гуннар, и ты можешь ему доверять.
Он оборвал свою речь, посмотрел на меня искоса и почесал в затылке ― этот жест мне вскоре стал хорошо знаком, он говорил о неуверенности. Потом отец усмехнулся.
― Может статься, в конце концов, что Гудлейв послал тебя к Фрейдис, чтобы заставить ее сделать тебя мужчиной.
Взгляд у него был лукавый, и он громко рассмеялся, видя, как вспыхнуло мое лицо.
Да, Фрейдис сделала это, усадила на себя так же, как Гудлейв когда-то сажал меня на лошадь, а я еще едва умел ходить. Он сажает тебя, а ты цепляешься руками за гриву и висишь так, пока не поедешь или не упадешь. Коль упадешь, он снова посадит тебя на лошадь.
Мне думается, Фрейдис была точно такой же. Липкая от меда, привезенного мной, а подбородок весь в бараньем жире, она, схватив меня за руку и прижав к себе и гладя по волосам, ответила на загадку, которую загадала мне до того и которой я не разгадал.
― Я все умею делать, все делаю с тех пор, как мой Торгрим, будь проклято его злосчастье, упал с горы, ― сказала она мечтательно. ― А через год после этого к моему порогу пришел Гудлейв. Я могу нагрузить телегу навоза и разбросать его по сенокосу, пасти лошадей, пасти коров, и доить, и печь хлеб, и шить, и ткать... все могу. Но Гудлейв снабдил меня тем, чего мне не хватало.
Я не мог шевельнуться, едва дышал, хотя был тверд, как точильный брус для меча, и у меня так пересохло во рту, что я не мог говорить.
― Теперь он не может, и он присылает тебя, ― продолжала она и перекатила меня на себя.
― Давай. Я научу тому, чему тебя прислали учиться.
― Хороша была Фрейдис, ― сказал отец, сам затуманившись от нежных воспоминаний. ― Гудлейв клялся, что она ведьма и заставляет его возвращаться к ней каждый год и оставаться с нею до тех пор, когда он уже едва может влезть на лошадь, чтобы спуститься с горы. Коли Халлдис и знала об этом, то не очень-то и волновалась. Она была плодородна, как хорошая почва, эта Фрейдис... но одинока. Все, что ей было нужно ― хороший мужик.
Я глянул на него, и он скривился.
― Да, и я тоже. И Гуннар, наверное. Если и был мужчина, который не пахал это поле, значит, жил он от нее через одну долину и был слишком ленив, чтобы туда добираться.
Я промолчал. Мне хотелось рассказать ему о Фрейдис, о ее колдовстве, и как она убила медведя копьем, когда я сбежал... И снова видение: ее голова медленно поворачивается, густо брызжет каплями крови ― дугой. Улыбалась ли она?
Когда я в конце концов подполз к медведю, он был уже мертв ― обломок древка ударился о дерево, рожон пробил череп и торчал из макушки. Зверь хлопнулся о склон и осел на лапы. Да так и остался лежать огромным сугробом, устрашающим даже в своей неподвижности. Я же, ошеломленный, заметил, что волоски у него под подбородком мягкие и почти чисто белые. А одна вытянутая лапа, размером с мою голову, слегка дрожит.
Я сел, содрогнувшись. Колдовство Фрейдис подействовало. А ценой, наверное, стала ее собственная голова. Верно, она знала об этом. Я в голос заплакал, сам не зная о чем. О ней? О собственной трусости? О моем отце и о Гудлейве? Нет, вообще обо всем...
В конце концов меня стал бить такой озноб, что и плакать я уже не мог. Полураздетый, на таком-то морозе. Мне нужно вернуться в дом. Там ― дом. И Фрейдис. И мне вовсе не хочется возвращаться туда ― там меня, может быть, ожидает ее двойник-призрак, обвинитель. Но здесь я замерзну.
Медведь пошевелился. Я отползаю в сторону. Последняя судорога? Я видел такое у кур и овец, когда им перерезают горло. Я не доверяю этому медведю. Я вспоминаю Фрейдис и свой страх и, набрав в грудь побольше воздуха, подхожу к нему и втыкаю меч Бьярни туда, где, как мне кажется, находится сердце ― глубоко, в самую сердцевину этого белого утеса.
Отличный меч, и сил мне не занимать, а страх сделал меня еще сильнее. Клинок вошел так гладко, что я едва устоял на ногах, не уткнулся в густой мокрый мех; кровь не хлынула, только медленно сочилась густыми каплями. Меч вошел почти по самую крестовину рукояти, и я не мог его выдернуть.
Меня била страшная дрожь, и в конце концов я прекратил попытки и поплелся вверх по склону, через порог, в развалины дома, а там закутался в ее плащ, чтобы согреться, и стал ждать, погружаясь в холод. Там-то Нос Мешком со Стейнтором и нашли меня.
Уж куда как скверно, когда такая память мечется в твоих мыслях, как в клетке. А тут и того хуже, новый ужас, виденье: как медвежонок, вцепившись когтями, я выволакиваю вторую Фрейдис из дому и, раздвинув ей ноги, великолепным ударом тараню ее в единоборстве. Я не вижу лица этой женщины, матери...
Я трясу головой, едва не плача, понимаю, что это было бы величайшим унижением...
Отец без слов схватил меня за предплечье. Наверное, он решил, что я оплакиваю Фрейдис. Или свою мать. По правде говоря, я и сам не знал, кого из них.
Тогда ― одинокий более, чем когда-либо, ― я прошел через лагерь, а люди торговались, болтали, суетились, прошел к лесу, чтобы набрать папоротника, и спиною чуял, что глаза его следят за мной, и чувствовал, что он такой же чужой мне, как и все остальные.