Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отношения Бориса Михайловича с моим братом испортились после выхода “Мелодики стиха”, а я, наезжая в Ленинград, с ним встречался до последних лет его жизни.
Была ему свойственна и ранимость, неуверенность в себе. Помню одно из моих свиданий с ним, когда он был в тяжелом состоянии[10]. Ко времени нашей встречи дела как-то устроились, но он успел утратить веру в свои силы и не мог вернуться к работе. Он мне рассказывал, что он думает о “Герое нашего времени”. Я его тогда очень уговаривал, я его умолял немедленно начать писать. И он, действительно, начал писать, написал о “Герое нашего времени”, одну из блестящих своих работ.
В самый последний раз, когда я его навестил в Ленинграде, он собирался на защиту чьей-то диссертации об эпосе и в передней, надевая пальто, просунул руку в один рукав, приостановился, задумался и спросил меня: “Саня, а как вы думаете, что такое эпос?”
По наследству и мне посчастливилось познакомиться с Борисом Эйхенбаумом, и я смогла на себе испытать проявление той демократичности, о которой писал мой отец. Случайно встретив меня в Питере, он посчитал нужным рассказать мне, школьнице, о том, как начал работу над статьей о “Герое нашего времени”: “Я долгое время не мог написать ни строчки. Саня послушал мои жалобы, усадил за стол, положил лист белой бумаги, сунул перо в руку, встал у меня за спиной и принялся диктовать мне мои же, только что сказанные ему слова. Спас меня”.
Это было во второй и последний раз, когда мне довелось видеть Бориса Михайловича – в Ленинграде, где я была с родителями. Впервые я встретила его в Москве у Шкловских, Борис Михайлович сидел во главе стола, а перед ним красовался внушительных размеров хрустальный кубок, видимо, только что ему преподнесенный, попыткам наполнить который он решительно сопротивлялся. После долгих уговоров согласился “на одну только каплю” коньяка. Ему и капнули в бокал – ровно одну. Б.М. поднял кубок, поглядел его на свет, поиграл темной каплей, перекатывая ее по прозрачным стенкам, и горестно резюмировал:
– Вот до чего дорос формализм.
Борис Эйхенбаум удостаивал гимназиста серьезными профессиональными беседами. Виктор Максимович Жирмунский, когда наведывался в Пухтулу или в Шувалово, приглашал участвовать в профессиональных развлечениях.
Вечерами часто затевалась игра: кто вспомнит больше стихотворных цитат на избранную по общему согласию тему – “реки и озера”, “небо и облака”, “поле и лес”, “цветы”, или, к примеру, “предметы мебели”, – тут следовало назвать все диваны, кровати, столы, стулья, кресла, которые тебе попадались в стихах. Особенно ценились цитаты из малоизвестных или забытых поэтов. Это забавное занятие, такая умственная тренировка. Мы все очень увлекались игрой, а Виктор Максимович был в ней абсолютным, признанным чемпионом. Ни с кем не сравнимый запас стихов в памяти, умение их в случае чего выбирать! Мы с братом даже один раз проделали такой опыт. Заранее придумали тему “Бог и ангелы”, потом, когда были в городе, пересмотрели множество поэтических сборников, подобрали подходящие цитаты и вернулись на дачу, тщательно подготовившись к турниру. В победе мы не сомневались. Предложили с невинным видом свою тему и – были посрамлены: у Жирмунского цитат оказалось в полтора раза больше, чем у нас! Остальные участники игры, Борис Михайлович Эйхенбаум в том числе, остались далеко позади.
Мы много гуляли и между прочим во время прогулок Борис Михайлович и Виктор Максимович импровизировали: сочиняли эпиграммы-пародии на поэтов. Потом Виктор Максимович их записал и засекретил. Больше никому не давал читать. Они в самом деле были обидные. Невинно-обидные. Пародия на строки Вячеслава Иванова:
кончалась:
Еще одну, которую тоже запомнил, отец на моей памяти никогда не произносил вслух, пока под нажимом В.Д. Дувакина, считавшего, что “все следует зафиксировать”, и под обещание не публиковать, прочитал четыре заключительные строки пародии на Гумилева – в дни дачных прогулок в 1916-м и 1917-м они казались смешными, но зазвучали жутко после 26 августа 1921 года, когда поэт был расстрелян.
Я их считала великим секретом, в конце концов после долгих сомнений все-таки опубликовала, сопроводив подходящими к случаю извинениями, мол, да простится мне нарушение давнишнего и не мною данного слова, а потом обнаружила в книге Романа Тименчика, которому отец их сообщил, как видно, безо всяких условий и обещаний держать в тайне.
По другим причинам никогда не произносились при мне несколько строк о Николае Гумилеве, которые я нашла, разбирая записки отца после его кончины:
Гумилева я не знал, но мне много о нем рассказывал Владимир Нарбут, который по примеру Гумилева тоже посетил Абиссинию. Вот один из его анекдотов. По возвращении Николая Степановича в Россию, кто-то из его почитателей спрашивает:
– Как вам понравилась Африка?
Гумилев, надменно:
– Ничего, только вот член пришлось держать в черном теле.
Тем же летом в Пухтуле Эйхенбаум как-то на пари с Ю. Никольским взялся написать рецензию на только что вышедшую книгу Дарского о Фете[14], не просмотрев и даже не разрезав ее. Положив перед собой книгу, но не открывая ее, он написал обстоятельную рецензию. Потом, когда книга была прочтена, оказалось, что рецензию можно пустить в печать, почти не переделывая, только дополнив конкретными примерами. Она напечатана, кажется, в “Русской мысли”[15].
Зато в официальных обстоятельствах Сане Бернштейну приходилось нелегко.
В семнадцатом году я окончил гимназию, поступил в университет и одновременно в Институт истории искусств. Университет скоро бросил и уже учился только в Институте истории искусств. Причем положение было затруднительное: со всем кругом ОПОЯЗа я был знаком еще с гимназических лет[16].