Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из письма Анатолия Васильева автору этой книги:
Я не должен был выезжать из Москвы в октябре 2001 года, но контракт был подписан, роли распределены, и я поехал… В мае четвертого числа (мне исполнилось пятьдесят девять) здание для театра «Школа драматического искусства» на Сретенке было в основном выстроено. Началась III Всемирная театральная олимпиада… Осенью строители продолжили работу по второму и третьему заключительным этапам. А в апреле 2002 года, через пару месяцев после премьеры «Амфитриона» в Париже, от мэра города Москвы господина Лужкова выходит «протокольное постановление» о передаче здания на Сретенке театру П. Н. Фоменко. И началось…
«Амфитрион» Мольера (в восьми диалогах) был срепетирован для русской труппы актеров театра — то есть для Яцко, Лаврова, Анурова, Колякановой, Дребневой, Белогуровой — как опыт вербальной техники для метафизической драмы. И представлен в Москве, а потом в Польше и Германии, Италии, Македонии, добрались даже до Колумбии. В июле 97‐го года мы играли Мольера на Авиньонском фестивале вместе с «Плачем Иеремии» — в русскую команду спектакля вошла француженка Валери Древиль, диалоги звучали на двух языках, согласованных одной речевой техникой. Под сводами бывшего католического монастыря, в алтаре храма размещались подмостки, под куполом — кресла для короля и знати («сад» и «двор»). Присутствовали помимо сердечных друзей и строгих критиков — Анна Юберсфельд (выдающийся ученый-структуралист) и Марсель Бозонне (художественный администратор театра «Комеди Франсез»).
Русская команда играла «Амфитрион» неровно, всегда с проблемами — творческими и нетворческими. Я порядочно намучился с этим произведением, и мне хотелось прекратить душевную боль, запретить самоискушение мечтой о возможном, но мне очень нравился этот вербальный эксперимент и сама постановка вопроса — как быть с природой веры и началом разума, что имеет силу креации, чему отдаться — мне, с моим университетским опытом знания и исследования. «Амфитрион» задумывался как опыт эволюции драматического театра, без привычных для него мизансцен (или как говорят французы — «мизанплясов») и разнообразия поведения персонажа от бытового до «означающего», от натурального до символического. В московском «Амфитрионе» я разрабатывал мизансцену речи — сольной, дуэтной, речевые трио и квартеты меня воодушевляли на подвиги минимализма поведения… Пожалуй, поэтому я продолжал удерживать эту вещь, которую давно надо было снять с репертуара и просто запретить. Во французской версии Мольера я вернулся к подвижному телу и акробатике… И опять проиграл! На этот раз жестокая и хитрая судьба выиграла у меня не спектакль, а жизнь, сам театр, театр «Школа драматического искусства» на Сретенке.
Я не должен был выезжать из Москвы в октябре первого года, но я собрал чемодан и поехал…
Итак: белые прорезные цилиндры башни (один в другом), спиральные пандусы, внутри — вертикальный трап, лестница и ярмарочный шест-мачта, по которому тоже можно карабкаться наверх, корабельные веревки, полотнища знамен, архаичные просторные кимоно из прошитого конским волосом небеленого холста — мобильные, цвета сырого шелка или льна. Два главных цвета: синий и белый. Сопряжение двух идей, что никак не могут благополучно ужиться вместе: вера и разум. «Если ты — это я, то кто же тогда я сам?» Иными словами: на чем держится все мое существо, на что мне опереть свое «я», которое заведомо столь текуче, так часто меняется, колеблется, страдает? Что выбрать в качестве опоры: прочную подкову разума, что ложится на дно ментальности мощным грузом, обеспечивая устойчивость внутри сменяющих друг друга подвижных «персон», — или же колеблющийся невидимый вектор, направленный к небу, — легкую оперенную стрелу веры, стрелу, царапающую сердце своими перьями, постоянно пробивающуюся вверх. Стрела веры — как стрела любви, эротического желания, впервые узнаваема и ощутима по этому стремлению выйти наружу, за пределы собственного «я»: я хочу другого, как раз потому что недостаточен для себя сам.
Мне всегда казалось, что у Анатолия Васильева первая, изначальная идея комедии, которую он разыгрывает как мистерию, состоит в том, что сам Амфитрион как Юпитер впервые пытается нащупать нечто за пределами упорядоченных добродетелей закона. Иначе говоря, в начале театрального действия нет ни Юпитера, ни Амфитриона, — это все лукавый полубог-получеловек Амфитрион/Юпитер пытается получить от верной жены нечто иное, нечто большее, чем прежде было возможно. Амфитрион, чей выбор был всегда — в пользу разума, в пользу рациональных оправданий и объяснений, вдруг ощущает (как Юпитер) некую недостаточность, нехватку. Казалось бы, у него есть все — верность, великодушие, дружба, «нормальная», умеренная любовь, короче: все то, что можно заранее просчитать и рационально измерить, о чем можно разумно договориться. Идеал архаики (или эллинизма), идеал — если угодно — античного общества вообще с его гражданскими добродетелями, верностью слову, крепкими юридическими обоснованиями, четкой социальной структурой… Но наступает это странное время, приближается поворот — тот образ времени, о котором потом скажет апостол Павел: если мир основан на законе, значит, мы все пропали… Для Амфитриона, чье знамя — белый ясный свет разума, — все это не может не ощущаться как надрыв, как смутная тревога, как томление по чему-то, чего еще не было. Для странностей веры нет лучшей метафоры, чем эротическая любовь, и Амфитрион/Юпитер требует именно этого, получая от женщины то, на что, может быть, не решается сам, заставляя ее раскрываться, отдаваться, плакать и любить.
И конечно — внутри французской драматической традиции все эти эротические игры отслеживаются прежде всего в пространстве, в толще самого языка. Кто видел в Москве или Страсбурге пугающе-страстную Медею («МедеяМатериал» / «Medeamaterial» Хайнера Мюллера в постановке Васильева), никогда не сможет забыть настойчивого, завораживающего голоса Валери Древиль. Для подобных драматических текстов важен не нарративный сюжет, не понимаемый смысл — потому что ударными оказываются все слова подряд, и предлоги, и незначащие частицы, и случайные оговорки. Действительна только мера страсти, она одна реально присутствует — как тусклое свечение зари,