Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он удивленно озирался, пока не столкнулся с ней глазами.
Рожица осунулась, уже не лукавая, только почернела вся, — может, загорел на солнце?
Она вытянула руки, и он бросился в ее объятия, только оба наткнулись на проволоку: она — руками, а он — лицом.
— Ты нашла… — тихо шептал он, вцепившись в изгородь, прижавшись к шипам. — Видишь… пришла… Я тебя все время ждал…
Она развязала узелок.
Отламывала грубо молотый ржаной хлеб и просовывала ему по кусочкам через изгородь.
Десятки глаз смотрели на них, и она поняла, что принесла слишком мало. Одному ему.
Она старалась не видеть остальных, хотя их глаза так и кололи. Не видеть. Все равно у нее больше нет. Достала морковку, самую крупную. Протянула ему, но тут же отдернула, стерла землю ладонью и протянула снова. Он схватил обеими руками, откусил, и стал мелко-мелко жевать, а глазенки блестели, и желтый морковный сок стекал из уголка рта.
В этом исхудалом почерневшем личике, в этих блестящих глазах, в иссохшем теле мальчика было все ее материнское молоко, была половина материнского тепла ее рук.
Потом она убежала.
— Я приду… приду… — пообещала мальчику.
Она бежала, не глядя под ноги.
Зачем только она пошла в деревню… Господи!..
Она все оборачивалась и видела большую клетку из колючей проволоки. И людей в этой клетке, и своего мальчика.
Надо было спешить.
Перебралась через канаву с водой, вязкую, глинистую, и устремилась по дороге. Надо спешить. В деревню. Привести Юозукаса и Римукаса. Теперь нельзя врозь. Если люди в клетках из колючей проволоки, то врозь уже нельзя.
Сейчас ей не дает покоя мысль: «Зачем я пошла в деревню?»
А вдруг потом будет снова терзаться: «Почему я тогда не пошла в деревню?»
Она бежала, потому что надо было спешить.
Она приведет детей из деревни, потом пойдет выручать своего мальчика. Будет просить, в ноги бросится, и его отдадут. Зачем он им? Худой, с почерневшей рожицей и горящими глазами?
Навстречу ехал велосипедист.
Она посторонилась, но велосипед остановился, человек слез на дорогу, высокий, плечистый.
— Куда тебя нелегкая несет?
Она подняла голову.
— Может, уже и знать не хочешь, а? — снова спросил Антанас.
Белая повязка на рукаве; за спиной — немецкая винтовка.
— Не у них ли была? А? Ты, видать, совсем объевреилась! — Он осклабился.
Она молчала.
— Такая баба! В зеркало на себя глянь. Тебе пожить бы хоть раз. Пробегут годочки, не вернешь. Небось только клеть и можешь вспомнить, больше нечего. А?
Он был пьян и речист.
— Где живешь теперь?
Она сказала.
— Загляну, может, как-нибудь, а? Жди! С подарками, не бойся. Колечко там с камешком или серьги. Золотые!
Лучше случая не придумаешь. Надо только упросить его. Снова просить, как когда-то. Надо…
Зачем им мальчик, худой, почерневший. Кому понадобился?
Она подошла поближе и уже было раскрыла рот, но тут он глянул сверху вниз, как всегда, и бросил:
— Жалко тебе их, что ли? А тебя когда-нибудь жалели? Ну?
Увидела стылые глаза и холодное лицо. Как тогда, возле усадьбы, когда на коленях ползала, обняв его ноги. Свежее, холодное лицо.
Нет, не надо его просить.
Лучше любому немцу поклониться.
Лучше немцу!
И поклонилась.
Только сперва детей из деревни привела. А то, не ровен час, потом будет грызть и грызть себя, терзаться от мысли: «Почему я не пошла в деревню?» Когда люди в клетке, нельзя быть врозь.
Привела детей и отправилась на поклон к немцу.
Долго ходила по разным зданиям, долго пороги обивала, пока допустили ее к коменданту города.
Она стояла перед большим столом на слоновых ножищах, но стояла далеко, у самого порога. Немца совсем не видела, только широкий жгучий шрам на правой щеке.
— Вас? Вас виллст ду?
Ему было ужасно смешно. Даже слезы выступили на глазах.
Поманил ее пальцем, приглашая поближе. Потом подошел сам, оглядел ее всю, улыбаясь. Не слушая, что она говорит, сказал:
— Ах, зо!
Двумя надушенными пальцами приподнял ее подбородок, затем похлопал по круглой щеке. Посмотрел на ясные синие глаза, на тяжелую косу, уложенную на голове, и высокую грудь.
Он хлопнул в ладони, и явился еще один.
— Скажи ей. Я не любитель молодого вина. Скажи, мне нравятся женщины в соку. Зрелые! — Он легонько щелкнул пальцами. — Если даже чуточку перезрелые, тоже ничего… В эту пору и вишня слаще.
Она смотрела на немца, а грудь вздымалась высоко и часто, ловя ускользающий воздух.
— Скажи ей, пусть придет вечером… убрать в квартире.
Лучше немцу…
Она снова почувствовала мальчика в своих объятиях, как тогда, у реки, когда в кустах мелькнула лукавая рожица, когда он выскочил, весь мокрый, и прижался, обхватил ее шею посиневшими руками, а она сидела, плакала, и рука не подымалась шлепнуть его.
Ведь это ее мальчик, родная плоть!
Она сумеет накормить его.
Первым делом человеку надо поесть.
Теперь они будут все вместе — трое ребятишек иона.
Та ночь была, наверное, самой длинной.
Немец вскоре уснул и захрапел, только багровый рубец горел на правой щеке. Она была тихой и покорной. Как в клети, когда пьяный Антанас приходил смело, будто хозяин, и делал с ней что хотел.
Она не могла сомкнуть глаз. Ей было не до сна.
Но подняться и уйти тоже не могла, надо было дождаться утра, получить бумагу, чтобы выручить мальчика. Без бумаги ведь никто не поверит. Разве Антанас поверил бы?
Теперь уже не так тяжко было: «Зачем я пошла в деревню?»
Теперь уже не страшит: «Почему я тогда не пошла в деревню?»
Теперь они будут все вместе: трое ребятишек и она.
Утром она терпеливо ждала, пока немец умывался, пил кофе с белой поджаристой булочкой, потом сел за стол и взял большой лист бумаги, стал медленно выводить букву за буквой, все поглядывая на нее, поникшую у дверей.
Он аккуратно сложил белый лист, сунул в синий конверт, заклеил. Неторопливо встал из-за стола, протянув конверт; шел к ней и улыбался.
Похлопал ее по плечу.
— Ты есть кгасиф, но, — он виновато нагнул голову, — но не ошень… немношко, немношко не интегесный женщин. Найн, Наин! Все гут! Больше пгиходит не нушен, Наин!