Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мрачными показались мне все эти слова, и я стал искать более благозвучные корни. Но почему-то слово шефер, то есть «красота», потянуло за собой рефеш, то бишь «грязь», а шефа, то есть «изобилие», стало вдруг пеша, «преступление», и даже приятное онег, то есть «наслаждение», тотчас превратилось у меня в нега, что означало заразу. И только слова эмет («правда»), хесед («милосердие») и цедек (как «праведность», так и «справедливость») ни за что не соглашались поступиться своей правдивостью, милосердием и праведностью или справедливостью, и что бы иное я из них ни производил, оно не имело никакого серьезного смысла.
За всеми этими словесными играми веки мои и впрямь стали тяжелеть, и как раз во время очередных превращений слова халом («сновидение»), в котором, как сквозь туман, начали проступать очертания лехем и мелхама, желанного хлеба и ужасной войны, блаженный сон снизошел наконец на меня, и веки мои надежно сомкнулись.
Утром я попросил кофе. Мне подали какую-то бурду, которая не похожа была не только на кофе, но и на суррогат его суррогата. В своем берлинском пансионе, занятый рассказом фрау Тротцмюллер о «вещем сновидении», я забыл попросить у нее продуктовую карточку, а поскольку у меня не было карточки, мне не дали ни хлеба, ни вообще чего-либо, что сошло бы за пищу, если не считать нескольких червивых фруктов. Я очистил их от червей, прожевал, что осталось, и отправился к вдове доктора Леви.
Я подошел к нужному дому, но увидел, что он заперт. Дом стоял на низком пригорке, в отдалении от других, и когда-то был окружен садом, который сейчас утратил все признаки сада и превратился в поле колючек. Я долго стоял, удивляясь, как могло случиться, что женщина, которой муж оставил в наследство сад, красивее всех других садов, допустила, чтобы он зарос колючками. Я вспомнил те дни, когда гостил у доктора Леви и гулял по этому саду, вкушая от его плодов и внимая речам мудрого хозяина, и птицы летали над моей головой в полном молчании, потому что не хотели щебетом своим мешать речам мудреца. И вот сейчас этот сад был в запустении, и каждый цветок в нем увял, и топор вознесся над его деревами, и вороны хрипло кричали над ним: «Карр!.. Карр!» А где же госпожа Леви? Я всегда полагал, что жена мудрого человека должна быть во всем ему подобна, а вот, она забросила наследие мужа.
Вы знаете, что не в моих привычках осуждать женщин, но, видя это запустение, я не мог удержаться. Еще и собака прибежала откуда-то и принялась лаять на меня. Я отвернулся от нее и пошел искать хозяйку. Искал, искал и не нашел. Спросил прохожих – одного, другого, третьего, – но одни бормотали что-то невнятное, а другие утверждали, что здесь отродясь не было никакого доктора Леви. Видя, что от людей помощи мне не будет, я решил положиться на небеса. Что же сделали небеса? Сговорились с тучами и наслали дождь. А что сделал дождь? Стал хлестать мне в лицо без всякой жалости. В поисках укрытия я нашел покосившуюся будку, которую раскачивал ветер, зашел в нее и увидел там группу горожан. «Не знаете ли, – спросил я, – отчего это дом доктора Леви наглухо закрыт?» Один из них сказал: «Много разных людишек бродит сейчас по стране, вот честные люди и опасываются, запирают свои дома». Я выпрямился во весь рост, чтобы показать, что я не из тех, что бродят сейчас по стране, и сказал, что пару лет назад гостевал у доктора Леви, а сейчас, когда он умер, вдова его написала мне и пригласила приехать по важному делу. Услышал это другой горожанин, вытряхивавший как раз свою трубку, и сказал, что и до него дошло, будто доктор Леви умер. Этот доктор, он кто был – врач? Тут в наш разговор вмешался третий, то ли такой же горожанин, то ли просто бродяга, который тоже прятался здесь от дождя, и произнес: «А вот как по мне, так я бы ни за что не стал лечиться у врача с такой фамилией! Тут у нас есть один молодой доктор, вот это всем врачам врач, да вы его наверняка знаете, это сын нашей известной…» И он закончил словом, которое даже написать и то непотребно.
Тем временем будка, где мы стояли, начала протекать, и если наружный дождь был просто чистой водой, то, просочившись сквозь крышу будки, он превращался уже в мутную жижу. Я перебежал в другое место и натолкнулся там на другого человека. Я и его спросил, не знает ли он, где найти вдову доктора Леви. Он ответил, что сам не знает, но тут поблизости есть еврейская лавка – там, возможно, и знают. И когда дождь чуть затих, показал мне эту лавку.
Я вошел и спросил у лавочника, где мне найти госпожу Леви. И тут лавочник начал причитать, оплакивая покойного доктора Леви, а также его вдову, которая, по его словам, была теперь все равно что покойница тоже, потому что одни врачи говорят, что это рак обвил ее кишки, а другие полагают, что какая-то иная болезнь. Творец наш, что на небесах, приуготовил для своих творений несметное множество разных болячек, и вот врачи теперь знают названия всех этих болезней до единой, но вылечить от них они предоставляют Тому, Кто эти болезни создал. А потому несчастная вдова лежит теперь в больнице, и мучают ее там разными наркотиками, а наркотики эти дорогие, все деньги на них уходят, если даже вдова оправится от своей болезни, сомнительно, останется ли у нее хотя бы грош, чтобы жить дальше. Правда, доктор Леви оставил ей целых две комнаты, битком набитые книгами, но пока что книгами этими интересуются одни лишь мыши. И даже если мыши не съедят там все подчистую и какие-то книги чудом уцелеют, все равно нет уже того поколения, которому нужны были бы эти книги.
Голод снова принялся меня терзать, и я сказал ему: «Такая вот незадача – я забыл в Берлине свои продовольственные талоны и вот теперь не могу получить в гостинице даже куска хлеба». Лавочник понимающе кивнул: действительно невезенье – отправиться в дорогу без продовольственных талонов, – и затем сказал дружелюбно: «Если вас не смутит мой скудный стол, я готов пригласить вас к себе на обед». И еще до того, как провести меня в свой дом, достал из сумки кусок хлеба и дал его мне. Утолив голод, я решил все же сначала отправиться в больницу к вдове доктора Леви. Лавочник пытался меня отговорить. «Эта женщина тяжело больна, – сказал он. – Врачи не разрешают с ней разговаривать». Но, увидев, что я решительно намерен ее навестить, в конце концов отступился и показал мне дорогу.
Вдова лежала на больничной койке и не узнала меня – потому ли, что военные лишения сильно меня изменили, потому ли, что болезнь расстроила ее память, не знаю. Я напомнил ей письмо, которое она мне написала, и те дни, которые я провел у них в доме, когда ее муж был еще жив. Она, видимо, все-таки вспомнила меня, потому что ее губы задвигались, словно пытались что-то произнести. Но тут явилась сестра проводить процедуры, и я вынужден был уйти.
Я вернулся к лавочнику и рассказал ему о своем посещении, добавив, что мне хотелось бы какое-то время пожить в Гримме. Он сказал, что комнату я, может быть, и найду, хотя вполне возможно, что и не найду, но уж пансион не найду наверняка, потому что с продуктами в стране трудно, городские власти не могут обеспечить даже своих горожан, и потому горожане неприязненно относятся к приезжим, которые вырывают у них кусок изо рта. А если приезжий к тому же еврей, то к нему вообще не проявляют никакой симпатии. «Да, обычно они негодяи без причины, – сказал я ему, – а сейчас они негодяи с причиной, вот и вся разница». – «Упаси вас Боже так говорить! – воскликнул он. – Сейчас такое время…» Да, такое время, подумал я про себя, уничтожить весь мир им легко, а поделиться с гостем куском хлеба им трудно. Но вслух не сказал ничего. Немецкие евреи так преданы Германии, что, услышь мой лавочник такие слова, он, наверно, разорвал бы меня в клочья. «А как же здешние евреи?» – спросил я. Он засмеялся и сказал: «Какие здесь евреи! Если бы немцы не напоминали нам, что мы евреи, мы бы об этом и не вспомнили». – «А вы, уважаемый, – спросил я, – как вы сами?» – «В этом вопросе, – сказал он, – я такой же еврей, как все остальные».