Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Томас, разъяренный, багровый, с трясущимися рукам и, вскочил и вышел, злобно хлопнув дверью. Обе люстры испуганно вздрогнули. Их колеблющиеся огоньки заиграли отсветами на мебели, на наших телах и лицах.
Вторник, 22 ноября. Thanksgiving Day[15].
Я пришел со своим альтом, немного запоздав. Марта появилась на авеню Ла Бурдоине первой, в сопровождении Поля. Элизабет и Д. приехали в машине Йерра. Глэдис уже была там. Д. сидел молча. Уинслидейл налил мне капельку портвейна и попросил, чтобы сегодня не было никаких разговоров о психологии. Чтобы мы быстрее поужинали. И начали музицировать.
— Нет в мире ни счастья, ни бед, и ничего другого! — вскричал У. — «Лазурь небесная не что иное, как слабое отражение, обязанное своей синевой расстоянию» — так говорил древний мудрый Чанг-Цзы, — пояснил он, крайне довольный том, что сумел ввернуть подходящее изречение.
Вошел Коэн со своей виолончелью, а за ним Томас, неся скрипку более темного цвета. Мы сели за стол. Ужин начался с заливной форели. Получилось так, что Элизабет, рассказывая о малыше Д., опрометчиво произнесла «укоротить» вместо «укротить». Йерр тут же начал укрощать ее весьма неприятным тоном.
— Некоторые люди делают ошибки чуть ли не в каждом слоге, — заявил он. — Это верный признак того, что они наделены более богатым воображением, нежели те, кто говорит правильно. Ради таких людей недурно было бы возродить обычай выставлять преступников у позорного столба. Или надевать на них шейные колодки, вы согласны. Уинслидейл?
— Молчи, пурист несчастный, ты просто зануда! — взорвался Томас. — Мне до смерти надоели ваши замашки богатеев! Ваши брезгливые гримасы! Ваши тиранические запреты! Ваши классовые привилегии!
Поль зааплодировал. Элизабет и Рекруа встали на сторону Томаса и Поля.
— Да что он хочет сказать этими воплями о классах и привилегиях? — запричитал Йерр. — Разве я настолько богат? Разве я когда-нибудь мечтал о славе? Ты ошибся, Томас: ни Коэн, ни я не владеем нефтяными скважинами. Не имеем «доступа в храм». Но как цирюльник бреет покойного перед похоронами, как барабанщик стучит по коже убитых животных, будя воспоминание о пролитой крови, как прачка отстирывает простыни роженицы и запачканное нижнее белье молодых женщин, так и грамматисту суждено очищать инструменты жертвоприношения. О, мы отнюдь не принадлежим к привилегированным классам! Мы специалисты по нечистотам!
Томас пожал плечами и спросил, что хорошего Й. может принести миру и окружающим людям своими жалкими пуристскими проповедями.
— Ну, по крайней мере, я никоим образом не приумножил несчастий этого мира, — отбрил Йерр. — И сделал минимальное количество ошибок…
— О, ты просто столп добродетели! — воскликнул Р.
— А почему бы и нет?! Я мечтал о том, чтобы моя речь была близка к той, которой владели жившие задолго до меня. Вот и все. Кому от этого плохо? Кому, скажите на милость, я принес вред? Впрочем, это все продлится не так долго, как вы думаете. Такая речь скоро вообще никому не будет нужна, — добавил он с горестным видом.
Подали рагу из зайца под соусом со взбитой кровью.
Тут Рекруа провозгласил — весьма поучительным тоном, — что речь, поскольку она является подобием жертвоприношения и поскольку разделение полов и индивидуация тел сами по себе — подобия диссоциации вида через рождение и через смерть…
— Слишком много философии! Этот человек — жалкое порождение Сорбонны! — прервал его Йерр. И заявил, что следует просто внимательно проанализировать семейный и социальный институт, который проходит через тело, имея абсолютно неосязаемую природу, такую прозрачную, такую невесомую.
Я не смог подвергнуть его слова сомнению. Более того, я стал утверждать, что подобное сомнение и чересчур пристальный анализ всех моментов кажутся мне спорными. Но тут вмешался А. и сказал, как отрезал:
— Все слова — несчастные слова.
— А язык — вредительская субстанция, подхватил Томас, гордый тем, что оказался по одну сторону баррикады вместе с А.
— Слово «вредоносная» было бы в данном случае более точным, — поправил Йерр.
— Ну вот, видите, опять начинается! — возопил Томас.
— Но язык наш изъеден кангреной! Романтики загубили его вконец! И не только тем, как они писали, но главным образом тем, что упразднили риторику как дисциплину! Вот к чему привели все эти маниакальные, плеонатические излишества романтизма!..
Я спросил его, почему он произносит «кангрена», а не «гангрена», и он ответил, что это слово должно звучать именно так. Мы торопливо съели торт «мокко». Я спросил его, не нужно ли говорить «могго», и он испепелил меня взглядом. Затем мы, все четверо, приготовили инструменты. А. расставил пюпитры.
Он вдруг как-то приуныл, и взгляд его потух; вдобавок, когда он несколько раз нажал на «ля», выяснилось, что пианино безбожно фальшивит. Т. Э. Уинслидейл признался, что не успел его настроить. Да и звук у этого инструмента был жуткий.
Марта и Томас подняли скрипки. Я подстроил свой альт под пианино Коэна. Смычки противно скрипели. Томас попросил мой канифоль, и Йерр, сидевший за столом, где он чистил апельсин, вполголоса поправил:
— Не мой, а мою, — пора бы знать, что «канифоль» женского рода!
Марта, А. и Коэн заиграли ми-бемоль-мажорное трио Гайдна. Мы с Томасом сидели пока без дела.
Настроение у нас было ужасное. Один из молоточков пианино упрямо застревал в поднятом положении. А. взял другую октаву, прозвучавшую неожиданно пронзительно, нелепо и трогательно.
Но ему так и не удалось справиться с молоточком. А. перестал играть. Мы перешли к ре-мажорному квартету. Весьма лихо исполнили семь первых, вступительных тактов. Время от времени А. разбирал смех. Потом он перестал обращать внимание на то, как мы играем. Просто отбивал такт, да и то лишь для проформы.
Томас опустил скрипку. Я тоже отложил смычок. А они заиграли Шуберта. Довольно скоро Томас сменил Марту, которая любила в этой вещи лишь первую часть. Она села рядом с А., чтобы переворачивать страницы партитуры. Результат был самый что ни на есть жалкий. А. вообще больше никого не слушал, играл как заведенный. Как метроном. Томасу и Коэну не удавалось попадать ему в такт.
В тот момент, когда они заканчивали вторую часть, А. вдруг испустил крик: он испугался неизвестно чего. Коэн попытался обратить дело в шутку, сказав: «Надеюсь, ты не собираешься сетовать на глухонемоту богов и звезд?!»
И тогда А. расплакался. Томас отложил скрипку и подсел к нему. Марта тоже попыталась его утешить. Но Коэн не вынес этой умилительной сцены. Его одолела какая-то странная злость. Придерживая левой рукой виолончель, он привстал, наклонился к А. и спросил, что это он оплакивает — уж не трогательную ли кончину Альфреда Эдуара Бийоре, члена Комитета общественного спасения? В ответ А. сказал только одно: «Все, что я вижу, вызывает слезы». Мы растерянно переглянулись.