Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А меня больше интересует, кто эта женщина. Такие подвески в форме сердца обычно носят влюбленные. Разве иезуиты не дают обет целомудрия?
– Ты прав, – согласилась Клаудия.
Монелли ухмыльнулся.
– Ну и что с того? У многих священников есть незаконнорожденные дети. Впрочем, знаете, как размножаются монашки и монахи?
Альдо покачал головой.
– Как?
– Делением.
Монелли и Альдо громко захохотали и замолчали лишь после того, как заметили суровый взгляд Клаудии.
– Прошу прощения, – пробормотал Монелли. – Я, разумеется, не имел в виду тот монастырь, в котором ты выросла.
Клаудия не стала углубляться в рассуждения на данную тему, а снова пристально посмотрела на снимок женщины. Ее лицо было миловидным и доверчивым, даже, пожалуй, несколько простодушным. Может, именно такая женщина и способна влюбиться в священника? В Божьего человека, который нежно шепчет ей на ушко, что любовь к ней для него не менее важна, чем любовь к Богу?
Демоны в ее груди сжирали ее изнутри. Раньше от боли у нее на глазах выступали слезы, но они давно уже иссякли. Она металась на своей узкой кровати, поскольку от боли не могла лежать спокойно. Старая панцирная сетка скрипела при каждом движении и наполняла крошечное помещение звуками, напоминавшими визгливый концерт. У нее в ушах он звучал так, будто демоны в ее теле хотели высмеять ее пронзительным пением.
Она повернулась на левый бок и стала смотреть на распятие на стене и выцветшее изображение Девы Марии рядом с ним.
Какое-то время она думала о том, чтобы вымолить у Матери Божьей милость – смерть. Но это грех – возвращать божественный дар жизни. Бог, которому она обязана жизнью, послал ей боль, чтобы покарать ее за грехи, о которых она знала. Грехи ее были велики, потому и наказание тоже было велико.
Новый приступ колющей боли, казалось, пытался расколоть ее грудную клетку, словно топор дровосека, отделяющий ее плоть от внутренностей. Тяжело дыша, она перекатилась с одного бока на другой, потеряла опору и приземлилась на твердый холодный пол. Холод принес ей облегчение, и целое долгое мгновение она прижималась лбом к полу.
Демоны теперь уже не так яростно терзали ее тело – похоже, самый жестокий голод они успели утолить. Она стала на колени, сложила худые руки и посмотрела наверх, на изображение своей святой покровительницы. Мать Бога-Сына была с ней, и за это она хотела отблагодарить ее.
Богородице Дево, радуйся.
Благодатная Марие, Господь с Тобою;
благословенна Ты в женах
и благословен плод чрева твоего,
яко Спаса родила еси душ наших.
Святая Мария, Матерь Божия,
моли о нас грешных,
ныне и в час смерти нашей.
Аминь.
Она закрыла глаза и глубоко вздохнула. Чувствует ли она благословение Матери Божьей? Лучше ли ей? Нет, сколько бы она ни прислушивалась к себе, в ней были лишь осознание вины, печаль и боль. И ничего больше.
Мария хотела повторить молитву, но споткнулась о строку «Благословен плод чрева твоего». Она повторяла ее снова и снова, пока ей не показалось, что остались только эти четыре слова.
– Плод чрева твоего, – прошептала она наконец утомленно, и только теперь, спустя долгое-долгое время, по ее старческим щекам вновь заструились слезы.
Рим каждый раз заново околдовывал Пауля Кадреля: этому городу было почти три тысячи лет, но он оставался полным жизни. Между античными храмами, зданиями эпохи Ренессанса и произведениями искусства в стиле барокко римляне ходили так равнодушно-деловито, будто нет ничего особенного в том, что они живут в том самом городе, где убили Юлия Цезаря; где Калигула угнетал свой собственный народ, а Нерон преследовал христиан; где Боттичелли, Микеланджело, Рафаэль, Браманте,[4]Бернини[5]и Борромини[6]оставили свой след и где билось сердце христианства. Никакой другой город, где Паулю приходилось бывать, не обнаруживал стольких граней и не скрывал в себе такого богатства рассказов и тайн. Рим тревожил душу Пауля и сейчас, когда такси везло его из аэропорта Фьюмичино в кипящий жизнью центр Рима.
Глядя в мокрое от дождя окно, он спрашивал себя, почему изменил Риму и уехал в Австрию. Разумеется, он с огромной радостью и с не меньшим воодушевлением построил интернат на Мондзее, но с тем же успехом он мог бы заняться проблемами сирот и в Италии. Правда заключалась в том, что таким образом он смог оказаться вблизи Зальцбурга – города, где Пауль провел первые годы своей жизни. Годы, о которых у него не сохранилось никаких воспоминаний. Они были подобны мелу, который кто-то мокрой губкой стер со школьной доски. Пауль часто бродил по улицам Зальцбурга, стараясь пробудить в памяти хоть одно воспоминание, но ему это не удавалось. Снова и снова приходил он к дому на улице Линцергассе, где его родители жили до самой смерти, но дом этот не волновал его, казался ему таким же чужим, как и другие здания, слева и справа от него. Пауль потерял не только родителей, но и, одновременно, – первые годы своего детства.
А теперь умер и Ренато Сорелли – человек, заменивший ему отца. Сразу же после утреннего звонка Финчера Пауль позвонил в аэропорт Зальцбурга, и ему повезло: он смог заказать билет на прямой самолет до Рима, вылетающий в тот же день. Около полудня маленький самолет оторвался от взлетного поля. На протяжении всего полета Пауль чувствовал себя очень несчастным и спрашивал себя, почему Финчер разрешил ему приехать. Генеральный секретарь во время телефонного разговора был резок и сказал лишь, что генерал ордена хочет немедленно его видеть.
При других обстоятельствах огромная любовь Пауля к Риму вызвала бы у него эйфорию, как только такси въехало в город, но сейчас им овладели печаль и сожаление. Он сожалел о том, что вообще уехал отсюда, покинув Сорелли. Никогда больше они не будут сидеть рядом, никогда не повторятся их удивительные беседы, в которых глубокое сочеталось с легким, а серьезное – с шуточным. Иногда всю ночь напролет они говорили о Боге и о мире, о религии и о психологии, о людях и о том, что ими движет. Такие разговоры, наверное, могут происходить только между отцом и сыном, порой думал Пауль, и его начинала мучить совесть, потому что своим отцом он считал Ренато Сорелли, а не Вернера Кадреля из Зальцбурга, о котором он ни разу не вспомнил, даже смутно.