Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты бы хотела, чтоб пошел?
— А то нет. Страшно одной, в горах-то. Я с тобой привыкла, жила, как за стеной, кормили опять же. А туда пойдешь — что делать будешь? До Дегунина-то, и то далеко.
— Скажи на милость, какое Дегунино? Прямо как сговорились все. В газетах каждый день — Дегунинский котел, у тебя тот же бред… Ты газет, что ли, начиталась?
— Сам бы съездил, все бы понял, — сказала Аша. — Дегунино — место непростое, потому туда все и едут. Все едут, всех принимают, да не все задерживаются. Там надолго не задержишься — другие едут, надо их принимать, а всем места нету. Дегунино — это где Даждь-бог живет, так наши говорят. Ну, навряд он там живет, но храм его там, это я тебе, губернатор, точно говорю. Главный наш храм, красоты необыкновенной. У Даждь-бога мало храмов, до сейчас достоял один всего. Знаешь, почему мало?
— Догадываюсь, — сказал губернатор. Он знал, какие из коренного населения вырастали строители, и ненавидел убожество сельских построек, сараюх, развалюх — всего национального зодчества. Особенно его бесила манера строить без гвоздей: все разваливалось, но жителям, кажется, этого и нужно было. Аша говорила, что щелями дом дышит.
— Ни о чем ты не догадываешься. Гадатель тоже. — Она засмеялась, уже без злости, и он с облегчением подумал, что, кажется, оттаяла. — Беспокоить его не хотим. Ему от храмов беспокойство одно, они у него как приемная. Ты бы небось с ума сошел, если б у тебя в каждой деревне приемная была. И всюду езди, всех слушай… Это ваши как пришли, сразу — давай храмы строить. Подсмотрели у наших, что мы луковки делаем, и стали свои купола лепить. Ведь нигде больше луковок нет, это наше, сами придумали. И мир весь — луковица, знаешь почему?
— Тоже догадываюсь. Ваши, чтобы начальство разжалобить, очень любят лук разводить. Разведут, глаза им потрут — и бах на колени, просить о чем-нибудь…
Этой шутки она не приняла.
— Много у тебя плакали в приемной?
— Бывало.
— По такой жизни, какую вы устроили, побольше надо плакать, губернатор.
— Ладно, ладно. — Он мог бы поспорить, но не хотел: знал, что чувства благодарности тут не ведают, а потому и незачем перечислять благодеяния.
— Луковица — это потому, что так все устроено. Человек — луковица, земля — луковица… Сдираешь, сдираешь, раз слой, два слой — а там ничего. Пусто там. Потому что не в человеке смысл, а там, — она показала на потолок, в свое низкое коренное небо. — Туда и луковица тянется. Ее закопаешь, а она прорастет. И репка так же. Потому и человека закапывают. Если не закопать, он так просто сгниет, и все. А если зарыть, то из него душа прорастает. Это все, зеленое, что растет, — это души растут, понимаешь теперь? Вот почему без погребения оставлять нельзя.
— Что ж ты мне говорила, что у вас бессмертия нет?
— А его и нет, — сказала она, — какое же бессмертие? Помер, и все. А что из человека растет — это ведь уже не человек, это дерево. Ни поговорить, ничего. Спилить можно, срубить можно… А растет при любой погоде и не жалуется. Это и есть душа, самое в тебе ценное. Из одних ель растет, из других дуб. Из кого-то яблонька. Из тебя, губернатор, будет расти лопух, потому что ты простых вещей не знаешь.
Это она говорила прежним ласковым голосом, и он уже подумал, что наваждение прошло; в качестве жрицы, приказывающей прыгать на месте, она никак его не устраивала.
— Ты сама придумала — про деревья?
— Да как же такое придумаешь? Это просто так и есть. Человека почему зарывают? Можно сжечь, как ваши делали. Ваши никогда не зарывали. Это для того, чтобы из него не выросло ничего. Ваши боятся, что вырастет. Сожгут, и прах по ветру. А так нельзя. Из человека должно дерево вырасти, для того, может, и люди нужны, чтобы деревья не переводились.
Очень логичная мифология, подумал он. Человек родится для того, чтобы стать деревом: утратить душу и речь, превратиться в молчаливую растительную сущность; христианство считает главным в человеке человеческое, а потому все природное отмирает и делается глиной, — а эти придумали в своем духе: душой, то есть лучшим в человеке, как раз и называется растительное. Все людское сгниет — и культура, и долг, и память, — а то, что здесь зовут душой, как раз и есть слепая, тупая растительная сила. Друидическое обожествление деревьев, предпочитание деревянного зодчества, попытка соблюдать растительный цикл жизни — зимой спать, летом совокупляться и плодоносить… Потом настроят домов из этих душ, другие души сожгут в печке — и нормально: послужил человек.
— И что, ваших подлинных храмов только и осталось, что в Дегунине да в паре других мест?
— Ну. А Жаждь-богу и храмов не ставят. Чего ему молиться? Сам придет и свое возьмет, просить не надо.
Губернатор и здесь поразился точности мифа. Добро нуждалось в постоянных подсказках, молитвах и разъяснениях — вдруг не того облагодетельствует?! — тогда как зло приходило само и действовало без указаний. Жаждь-бог был ветхозаветней, жестковыйней Даждь-бога. Он, вероятно, и появился раньше, но туземной версии происхождения мира Аша ему пока не рассказывала. Он и о душах-деревьях никогда не слышал, но, вероятно, теперь ему как отцу ребенка было положено знать побольше; кажется, в последнее время она и впрямь с ним откровеннее, чем прежде, вот и плавала при нем…
— Но он же обитает где-то? — спросил губернатор.
— Обитает, — серьезно сказала Аша. — Две главных деревни у нас. Дегунино — Даждь-божье, а еще второе должно быть. Видишь, ты сам и догадался.
— Москва! — победоносно крикнул губернатор. — Угадал, да?
Аша не поддержала и этой шутки.
— Жаждь-бог в своей деревне живет. Мы ее вслух называть не любим, а чужой и не доберется туда. А и доберется — ничего ему не будет, на него наши законы не действуют. Та деревня глубоко в лесах, и знать про нее тебе не надо.
— Ладно, не томи. — Ему казалось, что она успокаивается, рассказывая ему свои сказки.
— Не скажу, губернатор. Не надо тебе этого знать. Такое может быть — кому мы, волки, про это скажем, тот туда и пойдет. А оттуда никто не приходил еще.
— Ты мне скажи хоть — где она? Не у меня в округе?
— Успокойся, не у тебя. Она далеко отсюда, и леса кругом. Туда так просто не зайдешь.
— А как зайдешь?
— Надо, чтобы