Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А от хазар? — поинтересовался губернатор. Он не мог бороться с суеверием, пока не уяснил его вполне; надо было выспросить у нее все об этом странном предрассудке. Наверняка отголосок древнего табу на близость с захватчиком. — От хазар вам можно рожать?
— Я про хазар не знаю, я свой запрет знаю. Он у нас давно наложен. Мне с тобой нельзя, с человеком северного государя. У других, может, другой запрет. Может, от нашего волка хазарка родит — и конец всему.
— Вот странность, — улыбнулся губернатор. — Почему так? Почему хазарка? Они что, женственная нация? Я читал такое…
— Ни при чем тут женственная нация, это старый запрет, что ты хочешь от меня? — Она подняла на него глаза и посмотрела с такой тоской, что он почувствовал полное свое бессилие перед этим древним унылым бредом. — Как хазарка от волка родит, так и всему конец; и уж верно, сейчас какая-нибудь хазарка уже в тягости… Бабушка говорит, беда одна не ходит. У нас все парами — может, и там уже конец… Ты что же, сам не видишь, человек государев?
Сказать, чтобы губернатор вовсе этого не видел, — было нельзя; но он и подлинно был человек государев, ставящий долг выше разума. Разум лукав, обманет; глупы те, кто противопоставляет разум и тело. Разум — верный слуга тела, ищущий обходных путей и хитрых ходов для реализации главных телесных потребностей: сладко есть, мягко спать… Все, что понимается разумом, — чуждо и враждебно духу; губернатор знал, что и в православии — органически русской, государственной религии, — дух выше разума, а разуму не оказывается ни малейшего уважения. Пусть его любят позитивисты, просвещенцы, плоско мыслящие европейские демократы, дошедшие ныне до последней степени вырождения; разумом он понимал, что время близко, — но дух подсказывал ему, что оно близко всегда, что Россия никогда не жила иначе, а потому не следует поддаваться слабости. Как политик он начал думать и действовать в эпоху, получившую название первой стабилизции — эпоху дорогой нефти, накануне того самого момента, как в мире запахло флогистоном. Кто из верящих разуму смог бы предсказать тот сказочный период, вожделенный российский подъем, взявшийся ниоткуда, из высоких нефтяных цен? Все уж и надеяться перестали на стабильность, и на тебе — зарплаты, кредиты, планирование жизни на десять лет вперед, словно и катаклизмов никаких не предвидится впереди… И какой разум предсказал бы, что пять-шесть лет спустя никакая нефть не будет уже никому нужна, а отапливаться весь мир станет тем, чего у России нет и никогда не будет? Кто подумал бы, что какой-то чертов зеленоватый газ, фонтанами бьющий по всей Европе и по Штатам, найденный, говорят, даже в Гренландии, глубоко залегающий, но заменяющий собою любое прочее топливо, — резко переменит конъюнктуру и оставит Россию наедине с эпохой второй стабилизации, то есть с нынешней, когда нефти стало хоть залейся и не осталось ничего, кроме нефти? Никаким разумом нельзя было предугадать этот путь; пусть разум его отлично сознавал, что никакой стабильности на самом деле нет и что под тонкой коркой по-прежнему зеленеет зыбкое болото, — но люди ходили по этому болоту, не замечая, как оно булькает, качается, вздувается пузырями. И способность их не задумываться была залогом того, что русское чудо — ходьба по трясине — будет возможна и впредь. Для губернатора не было знамений. Знамения — удел пошляков и тупиц, уклоняющихся от выполнения своего дела; точно так же ищут оправдания своей лени все, кому нужен зачем-нибудь смысл труда. Труд сам себе смысл, и не надо спрашивать о целях. Работай — и все; и болото будет тебе тверже мрамора, а песочный замок простоит вечно.
— Знамений нет, Аша, забудь о них. Я слов таких слышать не хочу.
— Ну, не слушай. У вас, северных, всегда так: чего я не слышу, того нет.
— Что ты намерена делать?
— Сам посуди, — тихо сказала она, не глядя на него. — Тут мне жизни не будет, наши везде достанут. Они куда хочешь просочатся, это просто ты не знаешь еще. Ничего, узнаешь. Я в Дегунино пойду, и если там примут меня — там останусь. А не примут, скажут — нельзя, так в Азию пойду. Волки, когда их свои выгоняют, в горы уходят. Там буду ребеночка растить, выращу — погляжу. Увижу, что и вправду злой, — не выпущу оттуда. Но я так выращу, что у меня злого не будет.
— Подожди. Они же все говорят, чтобы я уходил.
— Они говорят, потому что думают: ты уйдешь, а они у меня ребенка вытравят. Вытравлять нельзя, поздно, он живой уж, — а они свое: вытравим. Я бабке говорила, ее ничем не собьешь.
— Как же она тебя отпустила ко мне?
— А чего ей бояться. Она же знает, что наши везде пройдут, если надо. Это убить меня они не могут, силы у них нет на это, — на такое сила не у всякого волка есть. Это им нанимать кого-нибудь надо… Ну, наймут. Всегда находили, когда им надо было.
— А если я не уеду?
— Значит, при тебе все сделают. Ты им не такая большая помеха.
— А вместе нам никак нельзя остаться?
— Разве если ты со мной в горы уйдешь. — Она впервые усмехнулась — как ему показалось, неприязненно. — Уйдешь со мной в горы, гублинатор? Будем там вдвоем ребеночка растить?
Даже если бы он был готов ей ответить «С тобой — на край света», даже если бы возможна была эта пошлость, он никогда не произнес бы этого вслух — вся его долго воспитываемая сдержанность противилась открытому выражению чувств; но он отлично знал, что никуда и никогда с Ашей не уедет. Он любил ее, в том сомнений не было, и даже хотел, пожалуй, чтобы она родила ему ребенка, но бежать куда-то с туземкой? Да главное — бежать не пойми от чего, поверив в идиотскую легенду; вступить статистом в чужую игру! Он и ее, конечно, не отпустит никуда, — но сама мысль, что она допускает его бегство… Положительно, он ее распустил!
— Да знаю, — сказала Аша устало. — Никуда не