Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для поэта Серебряного века, обладающего необыкновенным даром эстетического воздействия, такая «простая воцерковленность» — очень много, настолько много, что это вообще выводит Гумилева за мыслимые границы не то что современной ему, но даже и классической русской литературы, делая его самостоятельным явлением национальной культурной жизни XX века.
Но для того, чтобы претендовать на звание «гражданина Нового Иерусалима», этого очень мало.
В Священном Предании особо выделяется мысль о том, что подлинное личное мистического общение с Богом вне тех форм, в которые воплощается мистика Церкви, возможны только для святых людей или тех, кто близок к духовному совершенству: «Особенно часто останавливаются богоносные отцы наши на выяснении значения этики для мистики: по их глубокому убеждению, истинное мистическое “ведение” дается только по мере возрастания в «добром житии»» (Догмат, этика и мистика. М., 1995. С. 13 (Религиозно-философская библиотека. Вып. XXX). «Если зрение ума, — писал св. Исаак Сирин, — не будет очищено деланием заповедей […] не приобретет в совершенстве света любви […] то не может соделаться истинным зрителем Божественного созерцания. Все же те подобия духовного, какие думает составить себе ум, называются призраком, а не действительностью. И это, — что ум видит одно вместе другого, — происходит оттого, что он не очистился…» (там же. С. 15).
Но хилиазм претендует не просто на некое «непосредственное откровение» Бога, он претендует на прямое общение с Богом, на встречу с Ним и на жизнь под Его прямым началом в «тысячелетнем царстве святых». Уровень «доброго жития» тут предполагается такой, какой вообще сложно себе вообразить. Между тем успехи в «добром житии» лирического героя Гумилева, дерзнувшего «возревновать о славе Отчей как на небесах и на земле», были, строго говоря, весьма скромными даже по приходским меркам — судить об этом с достаточной уверенностью мы можем, вспомнив, к примеру, стихотворение «Рай» (май 1915 г.).
Начинается стихотворение бравурно: апостолу Петру в шутливом тоне приказывается немедленно отворить врата рая для лирического героя, «достойного» райского блаженства, а далее выкладываются аргументы, это подтверждающие — герой был «прям в догматах» и честно исполнял свой военный долг:
Если бы сие было сказано всерьез, то такое фамильярное обращение с апостолом Петром и категорические претензии на «место в раю» являлись бы, конечно, откровенным кощунством. Гумилев шутит — в данном тексте отчетливо присутствует установка на ироническое восприятие, причем ирония эта обращена, разумеется, на субъект речи, лирического героя. Ирония же, предполагающая «условное», «обратное» прочтение, снимает с автора ответственность за сказанное, обращает все в шутку, в некое «несерьезное» действо. Но даже признав это, мы не можем отделаться от некоторого удивления: а зачем вообще понадобилось Гумилеву в 1915 году, в самый разгар боев (с февраля по март 1915 г. уланский полк, в котором служил Гумилев, находится в районе наступления русских войск под Краснополем — см.: Гумилев Н. С. Сочинения: В 3 т. М., 1991. Т. 2. С. 459–463), ежедневно подставляя голову под пули, затевать «шутейный разговор» о вещах, мягко говоря, серьезных, касающихся спасения души? Известно, что даже прожженные атеисты — примеры Второй мировой войны это подтверждают, — оказавшись на передовой, предпочитали не кощунствовать и даже не шутить, ибо, по слову того же Гумилева, сказанному почти одновременно с написанием «шуточного монолога», обращенного к апостолу Петру,
Помимо того, это перечисление религиозных «заслуг», неуместное для православного мироощущения вообще, совершенно нехарактерно и для религиозного переживания в гумилевской лирике в частности. Здесь — и ранние стихи в этом не являются исключением — более распространено настроение, которое можно назвать скорее покаянным умилением, психологически исключающим возможность бравады «заслугами»:
Если Гумилев так мыслил даже в годы декадентских «дерзаний», то почему в «зрелом» 1915 году он вдруг заговорил об исключительной «чистоте души», «верности догматам» и военной доблести как о поводе для некоей «индульгенции», которую ему прямо сейчас должен представить лично апостол Петр?
А все очень просто:
Седьмая заповедь гласит: «Не прелюбодействуй».
Для того чтобы подтвердить, что Николай Степанович при всех своих замечательных качествах «плоти никак не мог смирить», вовсе не обязательно тревожить св. Антония Великого — об этом знали все встречные и поперечные в литературном Петербурге Серебряного века, оставившие потом обильный материал на интересную тему в своих воспоминаниях. А этого одного достаточно, чтобы быть осужденным на вечную гибель, так что ни «верность догматам», ни личная доблесть, купно с необыкновенной «чистотой души», засвидетельствованной хотя бы и св. Цецилией, тут не помогут. «Знайте, что никакой блудник, или нечистый, или любостяжатель, который есть идолослужитель, не имеет наследия в Царстве Христа и Бога. Никто да не обольщает вас пустыми словами, ибо за это приходит гнев Божий на сынов противления», — писал некогда со свойственной ему убедительной простотой апостол Павел (Еф. 5: 5–6). Гумилеву действительно оставалось только шутить, но его юмор — очень печальный юмор, воистину «смех сквозь слезы». Это тот самый случай, когда всякими ни к чему не обязывающими шутками и прибаутками мы стараемся всячески намекнуть собеседнику: мы не такие уж плохие… Просто — так получилось… Это тот самый случай, когда мы уже загнаны в угол и терять нечего.
А действительно — что? Страх человеческий он сумел в себе побороть уже в первые недели фронтовой жизни:
Но страх Божий он не мог и не хотел в себе бороть. А «никакой блудник… не имеет наследия в Царстве Христа и Бога»… Можно, конечно, надеяться, что —