Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не пейте много, Путрисик. Вам хочется заглотить жизнь сырьем, с копытами, залпом. Да вы ж подавитесь или, изъясняясь вашим стилем, проблюетесь — как Альфред де Мюссе или Федор Евлапин. Надо быть немного разборчивей, даже когда вы зверски голодны. Вам бы сперва этакую психическую клизму поставить из духовного подсолнечного масла, как тем изголодавшимся полярницам. Вы полны житейских копролитов, ха-ха-ха! — смеялась она неестественным кокаиновым смехом. Тормоза отказали.
— И вы — один из этих копролитов — спокойно, Иренка, и не переусердствуйте с коко, а главное, себя пощадите — не то потом можно будет въехать шестиконной каретой, и никакого удовольствия. — (Генезип почувствовал себя просто прибором — он хотел встать — его удержала страшная в своей мягкости лапка: «Будет перепихнинчик, будет» — говорил в нем какой-то, не слишком даже и таинственный, голос. Не поможет большая любовь. А впрочем, это и так безнадежно — сдался он.) — У меня есть прелестная девочка на примете. Почти готовая — как это вы говорили: уехал в К. на готовенькую бабенку — причем поклонница. Отдалась моим звукам — как и прочие, — их возбуждает именно то, что такие звуки пропущены через этакую страхолюдину вроде меня — это переносит их в новое измерение эротических тайн. Ха, если б вы знали, что я при этом думаю. Какие амальгамы я готовлю — exkrementale Inhalte mit Edelsteinen zu neuen Elementen verbunden[167]— я вкручиваюсь всем собой в самые гениталии Тайны. Жена официально позволяет — я ей тоже: попытка брака в новом стиле.
— Вы наивны, как дитя малое, Путрисик. Полстраны, если не три четверти так живут. Наконец до нас докатилось влияние французской литературы столетней давности. Но главное — даете ли вы своей жене тоже полную свободу? Такое не каждому по плечу. Мой Диапаназий в этом смысле настоящее исключение. — По лицу Тенгера прошла кровавенькая полутень, но тут же исчезла, впитавшись, как в губку, в резко борзеющий «лик».
— Разумеется, — быстро, с фальшивой радостью, вякнул он. — Я последователен. Через месяц это будет «самый шумный скандал в Р.С.К. — так я скажу вам, графы и неграфы» — как выражался брат доктора Юдима. Я в прихожей нос к носу сталкиваюсь с любовниками, и мне начхать. Свобода — великое дело, за нее можно заплатить даже этой дурацкой, фиктивной супружеской честью. Смешно бывает, только когда тебя обманывают, — я это знаю, и пошло оно все в пердофон, — закончил он любимым своим присловьем.
— Ну, все-то не полезет, а вот ты и знать не будешь, когда твоя жена пойдет на содержание к этим франтам, а вместе с ней и ты, гениальная кукла, — сказала княгиня с внезапной серьезностью.
— Я, kniaginia, провинцыял — ну что ж? — за двадцать лет толком первый раз в городе, не проездом — но настолько-то уж я соображаю, чтоб знать, где проходит эта граница.
— И где же это она проходит — любопытно, с чего начнется — с цветов, конфет, чулок или туфель... — Тенгер грохнул кулаком по столу —его разобрала осознанная гениальность, смешанная с отличной дзиковской водярой и не так давно спасенной кобелиной честью.
— Молчать, курвеналья князеватая — (Княгинины кавалеры хохотали «до упаду». Обижаться на артиста? — нонсенс.) — сумчатая самка элементаля — сварил бы я из твоего молока элементалер да запил бы его знаменитым капеновским пивом. А вы, мадам, — начал он с внезапным озарением ясновидца, — попали на свою фишку. Этот Зипка задаст вам жареного перцу. Тем более тут есть для него лакомый кусочек — та маленькая режиссерша, которая его сестричку в чудище переделывает. Для меня это слишком высокий класс, но он справится. Потому как, знаитя, тут всем суждено омонстрозиться, — засуетился он, заметив у Генезипа движение, относительно о многом говорящее. А Зипка, ни больше ни меньше, схватил массивную бутыль коммунистического бургундского и взмахнул ею в воздухе, себе облив затылок, а княгине — жемчужное платье. — А ты, Зипек, отстань — ты знаешь, я тебе добра желаю. Разве я не угадал? — княгиня скрутила любовника приемом джиу-джитсу.
— Вы забываете, что через три месяца я буду офицером, а также и о том, что вы калека. Многое прощается гениальным калекам, но лучше — стоп. Не правда ли? — Зипек совершенно протрезвел от гнева, ему казалось, будто он парит над столом, заваленным дорогой жратвой, и над всем миром. В его руках был центр пересечения противоположных сил — ему мерещилось, будто он по своей воле может крутануть планеты в обратную сторону, а любую живую тварь переделать по образу и подобию своему. Действительность вспучилась к нему, в то же время заискивая и покорно пресмыкаясь, — он чуял ее дыхание, горячее и смрадное (слегка), слышал чавканье ее непонятных органов. «Да, с этим насыщением реальностью — как с женщинами: нельзя топтаться на месте. Трах —- и все кончено. Уже недостижимы адские экстазы — ни психические, ни физические. Заводишь пружину — а она раскручивается, и начинай все сызнова — и так без конца, пока совсем не расхочется. Метафизический закон».
Княгиня с восторгом взирала на возлюбленного. Никогда еще он не был до такой степени взрослым. (Она пила все больше, чередуя выпивку с гигантскими дозами «коко», и Зипкина красота надрывала ей нутро ужасной болью всенедосягаемости. Под влиянием данной комбинации он все безумней нравился ей и с каждым мгновением все более единственнел и непостижимел.) Она разлезлась, распростерлась, распласталась перед ним, как огромная язва, обвив его опухшими, набрякшими до боли телещупальцами. Тенгер с Зипеком выпили на «брудершафт». Атмосфера в зале уже стала поистине оргиастической. Палящим дыханием бесконечности овеяло даже простых человеко-скотов. Казалось, все здесь знают друг друга, все — единая компания, спаянная подсознательным ощущением странности бытия. Отдельные оргиасты уже сновали от столика к столику — бешеные железы осмозировали сквозь мембраны светских предрассудков и межклассовые клапаны. (Говорят, под утро в дансингах и впрямь бывают такие моменты.) Стурфан, упоенный триумфом своей пьесы (которую написал по заказу этого борова, Квинтофрона), пустился с Лилианой в так называемый «пляс».
— Станцуем, что ли, Зипулька? — молвила княгиня голосом таким же сосуще-накачивающим, как помпа трансокеанического парохода. Не выдержала старуха, когда малайские музыканты (вернейшие последователи Мурти Бинга) врезали жуткий «wooden-stomach»[168]. Зипек тоже не стерпел. Он танцевал, скрежеща зубьями, и, несмотря ни на что, вожделел именно к ней, к этой фефеле, точнее — жаждал воплощенного в ней первоклассного полового яда, оболванивающего наркотика, в который эта бестия эротизма обращала всякую, даже самую невинную ласку. Знал бы он, что делается в том же здании, в специальном кабинете в глубине... где ОНА с квартирмейстером... (Поистине, Коцмолухович был «мейстером» той квартиры, мастером гнуснейшего разврата — лишь это придавало измерение истинного величия второй, исторической части его жизни. Особое «меню», потом — ялапа... она... яйца обезьяны джоко с макаронами из яйцеводов капибары, посыпанные тертыми копролитами марабу, специально выкормленных туркестанским миндалем. Кто за это платил? ОНА САМА — из своего жалованья у Квинтофрона. В этом был верх унижения. А что такое даже самые непотребные затеи плоти без дьявольской примеси тех специфических состояний духа, возбудить которые умеют лишь определенные лица? Любая курва способна на всякие дикие штучки, но это все не то.) Ах, знал бы Зипек, может, он бы действительно пошел туда и раскроил бутылкой бургундского беззаботную башку своего высшего идола, а потом уничтожил бы и ее, и себя в таком гиперизнасиловании, какого прежде не знала земля. [«А разве не жаль, что такие вещи, по крайней мере на ранних стадиях развития индивидов, не случаются чаще? Разве «тонус» общественного организма не был бы выше? Может быть — в е з д е, г д е у г о д н о, только не у нас. А почему? Да потому что мы — раса компромиссаров. Во всем. И может быть, китайцы пройдут по нам так, как некогда прокатились по другим народам орды Хубилая (?) или Чингисхана, а мы распрямимся (но не от силы, а от заурядности) и вновь вернемся к нашей тошнотворной, добренькой, лживой демократии», — так говаривал бессмертный Стурфан Абноль, один из ядовитейших скотов нашего времени. То, что при таком напряжении общей ненависти он был еще жив, — одно из чудес той незабываемой эпохи, однако мало кто должным образом это чудо ценил. Зато потом, после его смерти, уже в так наз. «золотой период» польской словесности, много позже китайской дрессуры, об этом писали целые тома — настоящие табуны гнилостных паразитов и гиен от литературы питались его духовной падалью до полного пресыщения.] О, если б можно было увидеть все это синхронно в каком-нибудь телекино: тут устроенные Вождем ночные учения обезумевших от вождеобожания конных артиллеристов; там заседание совета троих (трехфантомщина, которая дала бы фору любому призраку на спиритическом сеансе); тут невнятные закулисные шашни финансовых тузов Запада с Яцеком Боредером; там большой Икс дифференциального уравнения с производными всех порядков, предающийся самому бешеному, свинскому прусско-французскому разврату с одной из чистейших женщин страны, которая временами уже считала себя некою новой Жанной д’Арк, так вскружило ей крохотный бабий мозжечок постоянное преклонение, причем в теснейшем кругу самых верных так называемых «другов» квартирмейстера. Эта клика внушила ей, что она жертвует собой ради блага «отчизны», и не было иного выхода — кроме как предать свое тело на заклание чудовищному крылатому быку, само приближение которого наполняло ее бездонным ужасом. Но т а к бояться — тоже было своего рода счастьем. Тут все было наоборот, совершенно иначе, чем везде — там, в училищах, министериях, профсоветах и тому подобных нудных конторах. Это же он перед ней валялся — о, наслаждение!.. В период колебаний квартирмейстер безумствовал, и порой восемнадцать адъютантов не могли его силой удержать в черном кабинете — в ход без конца шли ведра воды со льдом, которую таскали потрясенные ординарцы. (Вот бы когда его выпустить — уж он бы дров наломал!) «Вы что ж, мадмуазель, хотите, чтоб величайший мозг нынешнего мира сгнил в склянке у какого-нибудь коммунизированного психиатра?» — (говорил полковник Кузьма Хусьтанский). — «Вы, мадмуазель, желаете, чтоб на вашей совести была судьба не только этого гения, но и всей страны, а может, и всего мира?» — (говорил сам Роберт Охлюй-Нехид в моменты просветления — а может, у него были совершенно иные мысли — черт его знает...). — «Если его не станет, Персюша, — (говорила тетка Фронгожевская, известная своим непревзойденным умением хранить чужие тайны), — то к чему приведет неосознанный натиск темных энергий? Ты одна можешь распутать это мучительное сплетение взбыченных сил и дать ему единство во множестве непосредственно — только в твоих гибких объятиях может беспечно расслабиться эта адская пружина — ты одна можешь смазать ее и уменьшить боль души, спекшейся от жара неудовлетворенности. Ты одна можешь его выпотрошить своими прелестными ноготками». Все привело к тому, что эта девочка, по сути своей чистая, как лилея, вот уже несколько месяцев вытворяла вещи неизмеримо ужасные, причем все с большим удовольствием. И именно теперь, здесь, в этом здании, за несколько этажей и коридоров отсюда, рождалась эта действительность разнузданнейшего сна. Их ОБОИХ овеивала та же (только слегка приглушенная) музыка распада, что и бедного Зипульку, и клубок воплощений Великой Свиньи. Они и сами были одним из этих воплощений — возможно, первейшим. Только пропорция «второстепенных продуктов» (битв, военных реформ, общественных инициатив, героических «выступлений», политических «трюков») (ибо что еще это значит для женщин?) была иной. Все, кроме глупости и трусости, можно оправдать масштабом.