Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Камера Розенберга. Покаянная речь Франка не произвела особого впечатления на Розенберга.
— Не стану спорить, Франк, как оратор, способен увлечь, я вам уже говорил об этом. Он вещает легко, непринужденно, а проходит пять минут — и он спокоен. На сей раз ему выпало вещать не с судейского места и не в качестве обвинителя, а со скамьи подсудимых. Но эта его чувственность так и лезет наружу, к тому же он не лишен музыкального слуха, а такой тип людей меры не знает! Никогда не знаешь, что он в следующую секунду выдаст. Германия обречена на тысячелетия бесчестья! Что-то многовато получается!
— А вы не находите, что пора уже наконец признать свою вину и назвать вещи своими именами? — спросил я. — Ведь этот геноцид[25] — самое ужасное, что пережило человечество за всю свою историю!
Прервав на секунду хождение взад и вперед по камере, Розенберг задумался над моим вопросом и тут же снова решил прибегнуть к своему излюбленному методу защиты — историческим параллелям.
— Да, это, конечно, верно. Но как же быть с тремя тысячами китайцев, погибших в результате опиумной войны? И еще с тремя миллионами, которых но милости англичан отправил на тот свет этот наркотик? А куда причислить 300 тысяч японцев, сожженных атомной бомбой? А кто повинен в гибели тысяч мирных жителей наших городов, подвергавшихся воздушным налетам? Это ведь, насколько известно, тоже геноцид.
— Вся война — один сплошной и никому не нужный геноцид. И войной этой вы обязаны своему фюреру, который, будучи в здравом уме, развязал се, хотя никто в мире к ней не стремился, в том числе и народ Германии. Даже Геринг признает это. И что лично вам мешает взять на себя часть вины за проводимый вами в жизнь пресловутый принцип фюрерства, за вашу пропаганду, перманентно изрыгавшую одну только ненависть, но никак уж не призывы к всеобщему примирению?
Розенберг ловчил, протестовал, не соглашался, представлял доказательства, не чураясь и контратак. Он не сомневается в том, что не его вина, что война все-таки разразилась и дело дошло до таких крайностей. Но — в это внесли свою лепту и Версальский мир, и злокозненные французы, алкавшие мести, и имперские замашки британцев, и угрозы коммунистов устроить мировую революцию, и так далее, и тому подобное.
Камера Папена. Папен согласился со мной в том, что вина всех обвиняемых, которым было предоставлено слово, доказана полностью, и их судьба предрешена, за исключением разве что Гесса, дееспособность которого вызывает сомнения.
— …хуже всех, на мой взгляд, выглядел Риббентроп, — считал Папен. — Какой из него министр иностранных дел? Это же тряпка! Все же помнят, как безответственно он заключал эти договоры, чтобы тут же бессовестно разорвать их, невзирая ни на что — ни на честь страны, ни на мировое общественное мнение.
— Что вы думаете по поводу Кальтенбруннера? — поинтересовался я у Папена. — Другие считают, что именно он оставил о себе наихудшее впечатление.
— Ну, Кальтенбруннер! Тупоголовый полицейский! Он вообще не в счет. Я всегда говорил, что для таких сомнительных типов существуют лишь две профессии — либо в шпионы, либо в ловцы шпионов.
Он спросил меня, что нового в мировой политике, я привел ему один из газетных заголовков, суть которого сводилась к тому, что англичане предложили Франко добровольно сложить с себя полномочия главы государства. Папен, будучи дипломатом, воздержался от высказывания своего одобрения или же недовольства, хотя уже раньше давал понять, что Франко, как человек верный религии, вызывает у него, в отличие от Гитлера, определенную симпатию. Но все же предпочел дистанцироваться от государственного деятеля, столь тесно сотрудничавшего с Гитлером. Папен был убежден, что Испании следовало бы подыскать для себя другого, авторитетного лидера, не коммуниста и не фашиста.
Камера Риббентропа. Риббентроп был погружен в чтение перевода своего перекрестного допроса. Он выразил претензии в адрес обвинения, что некоторые из вопросов звучали весьма некорректно. Мне показалось, что этот обвиняемый снова впадает в апатично-депрессивное состояние (с нарушением речи).
— Либо я не могу… подыскать нужные слова… либо строить фразы… Мысли есть, но… я не в состоянии выразить их. Понимаете? Столько сил это отнимает — даже смешно. Я могу говорить либо медленно, либо не могу вообще — слова обрушиваются потоком, я не успеваю контролировать сказанное — смешно. И писать тоже трудно. Даже карандаш не слушается, стоит его только поднести к бумаге… И в зале заседаний… те же проблемы…
В адрес Франка:
— Нет, ему не стоило говорить, что Германия обесчещена на тысячелетие.
Я спросил его, а сам он так не считает?
— Ну, будучи немцем, я такого сказать не могу… Скажите — меня не было на суде в понедельник — что, Гесс действительно говорил, что это Гитлер отдал приказ на массовые убийства?
— Он рассказал, что в 1941 году Гиммлер передал ему личный приказ фюрера об уничтожении евреев.
— Как вы говорите — в 1941 году? Так он и сказал — в 1941 году? Да? Нет, он действительно так и сказал?
— Разумеется, так он и сказал. Не исключено, что и вы сами были в курсе — все партийное руководство только и твердило об «окончательном решении еврейского вопроса» — того самого, который и вопросом-то стал исключительно по его инициативе.
— Да, но Гитлер говорил только о том, чтобы переселить их куда-нибудь на Восток или на Мадагаскар.
— Даже если бы дело обстояло так — как можете вы оправдывать совершенно противоправное насильственное переселение стольких ни в чем не повинных людей?
— Так, значит, Гитлер на самом деле распорядился об их уничтожении? В 1941 году? Именно в 41-м?
— Я же говорю вам, Гесс заявил на суде, что в 1941 году в Освенциме началось уничтожение евреев, а в других лагерях — уже начиная с 1940 года.
Риббентроп, обхватив голову руками, продолжал шепотом повторять:
— В 41-м! В 41-м! В 41-м! Боже мой! Неужели Гесс действительно назвал 1941 год?
— Да, и первые эшелоны прибыли сразу же после получения пресловутого приказа фюрера. Их доставляли со всей оккупированной Европы. Семьями привозили мужчин, женщин, детей, живших спокойно и мирно. Потом их раздевали догола, отводили в газовые камеры и тысячами уничтожали. После этого уже с трупов снимались драгоценности, удалялись золотые зубы, у женщин состригали волосы, после чего трупы сжигались в крематории…
— Стоп! Стоп! Герр доктор — я этого вынести не смогу! Все эти годы — человек, к которому так тянулись дети. Это какое-то безумие. Безумие фанатика — нет, теперь уже не может быть никаких сомнений в том, что именно Гитлер отдавал подобные приказы. До этой минуты я сомневался, я думал, Гиммлер в конце войны, под каким-нибудь предлогом… Но он ведь назвал 1941 год? Боже мой! Боже мой!