Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь, вдали от окопов, было еще хуже. Нервы звенели от напряжения, мозг безмолвно вопил, бунтуя против безумия войны. Помрачение ума разливалось в наэлектризованном воздухе, доносящем до нас отголоски ревущего боя и грохот падающих зданий.
Ночами мы устанавливали светомаскировку. А днем с опаской проникали в разрушенные дома, пробирались к знакомым ориентирам и гадали, когда же закончится война. Те из нас, кто помнил 1918 год, склонялись к мысли, что не будет ей конца, пока не ляжет костьми само человечество.
Но пишу я не о войне – она, чудовищная, продолжается до сих пор, – пишу я о Рудольфе Хармоне. О Хармоне и его удивительной телепатической силе.
Впервые я встретил его в полуразрушенном офисном здании, где нашли приют бездомные. Первый этаж и часть второго почти сохранились; все остальное было разбито. Семьи ютились в кабинетах, у немногих счастливчиков имелись даже армейские койки и чудом уцелевшее постельное белье. Люди делали жалкие попытки придать крысиным норам жилой вид: тут зеркальце, там ковер, да на стене одна-две фотографии. Здание служило нам только для ночлега и укрытия. Когда в любой момент с неба могут посыпаться смертоносные снаряды, человека заботит немногое.
Я был один, мои жена и ребенок погибли при первом воздушном налете. И кабинет, где я разложил одеяла, уже занимал Хармон, худой, изможденный, нервный парень лет тридцати, с глазами чуть навыкате и жидкими усами. Мы составили странную пару, потому что я, коренастый и чисто выбритый, сложением походил скорее на борца, чем на врача из того мира, который рухнул при первых же залпах необъявленной войны.
Кризисы не допускают формальностей. Я вошел с одеялами, последовали вопрос, ворчливый ответ и кивок, – и мы зажили вдвоем довольно дружно, хоть и без особого интереса друг к другу. Кабинет раньше принадлежал, я думаю, какому-то закупщику, и куда тот подевался, сказать не могу. Наверное, погиб. Остались его стол и стол его стенографистки, на каждом – бесполезная лампа, и на полу – сломанная пишущая машинка.
В углу нашлись диктофон и воспроизводящее устройство, и Хармон, в довоенной жизни механик, развлекался, пытаясь их починить. К счастью, в подвале здания располагался автономный энергоблок, так что мы могли готовить пищу и пользоваться электрическим светом, когда находили неразбитую лампочку, а это бывало нечасто. Ночью, понятное дело, ни о каком освещении не могло быть и речи. Военные следили за этим строго, по крайней мере поначалу, пока их всех не отправили на фронт. Но к тому времени мы уже освоили азы затемнения.
До поры до времени я мало общался с Хармоном. Трудно разговаривать, когда нервное напряжение столь велико и никак не ослабевает. Мы не переставая курили, пили же на удивление мало – и очень много думали. А война шла своим чередом.
Днем и ночью мы слышали далекую глухую канонаду, и с наступлением темноты на горизонте вспыхивали зарницы.
Нелегко описать атмосферу, царившую в городе в те дни, – и череда тех дней не закончилась. Кожа стала нестерпимо чувствительной, словно обнажились нервные окончания. Мозг вздрагивал от резких звуков, и постоянно изводил страх: вдруг раздастся свист вытесняемого воздуха, что предшествует взрыву. Хотя, если на то пошло, мы бы обрадовались и снаряду, чтобы только покончить с невыносимой вечностью ожидания и непониманием, что делать – как найти выход и обрести надежду. Мозг, лишенный возможности действовать, пожирал сам себя. Отсюда и уныние, и раздражительность, и тоска – нормальным из нас не остался никто.
Возможно, такая атмосфера создавалась специально для того, чтобы приостановить или вовсе разладить естественные законы не только образа жизни и мышления, но и те законы, что коренятся в неизменной стабильности бытия. Сама земля под ногами казалась незнакомой: она приняла чуждые черты и как будто в любой миг могла перемениться, содрогнуться и низвергнуться в хаос. Изменились лица, в особенности глаза. У меня было время их изучить, разобраться в тайне простейших вещей: в движении мимических мышц, в восприимчивости зрительного нерва, в способностях всех органов чувств. Я должен особо выделить этот пункт, поскольку он важен для дальнейшего повествования.
Хармон починил устройства и занялся диктовкой, решив вести звуковой дневник. Но записывать было почти нечего. Днем «армия скелетов» убирала трупы и патрулировала город. Ночью эта армия сокращалась до небольшого отряда и сидела в темноте, потому что даже карманный фонарик нес в себе опасность. Стратосферные самолеты и воздушные шары противника оснащались мощными приборами наблюдения, а нашу собственную оборонительную авиацию постепенно перевели на фронт.
Так мы и жили, делая обыденные глупые вещи, ища выход чувствам, мыслям и энергии. Нервное напряжение непрерывно будоражило мозг; мужчины и женщины находили разные средства, чтобы его снять. Пили горькую, предавались сладострастию, позволяли себе вспышки ярости – сдерживающие плотины распахнулись во всю ширь.
Неделя проходила за неделей, а мы с Хармоном по-прежнему занимали ту же осточертевшую комнату. Надо сказать, мы так и не стали по-настоящему дружны; дело не в неприязни, скорее в безразличии. Снабжение продовольствием давало сбои, и мы делились всем, что могли добыть. Просто из удобства и предусмотрительности. Однажды я принес несколько консервных банок супа, мяса и банку тунца – последняя мне особенно запомнилась, потому что рыба оказалась испорчена, – и нашел Хармона сосредоточенно сидящим в наушниках перед диктофоном. Увидев меня, он вздрогнул и поспешно выключил аппарат.
– Вот, – сказал я, складывая трофеи на полу, – еще пожуем. Но меня беспокоит вода. Караульный сказал, что водохранилище бомбили.
Новость не произвела на Хармона заметного впечатления. Он нервно теребил усы, большие глаза смотрели на меня с непроницаемым выражением. Я подошел к окну.
– Вижу два самолета, – сказал я. – На фронте их сбивают пачками. Появились какие-то зажигательные намагниченные пули…
– Стэнли, – прервал меня Хармон, – я хочу, чтобы ты прослушал эту запись.
– А? Какую еще запись?
– Мне… немного не по себе, – сказал он. – Это или сон, или галлюцинация, или безумие. Даже не знаю, что выбрать. Прошлой ночью, понимаешь, я что-то продиктовал, пока был в забытьи. По крайней мере, я не был в полном сознании, хоть и не спал. Ты ведь слышал об автоматическом письме. Тут нечто подобное – автоматическая речь. Если не считать ее, то я, кажется, все-таки дремал. Я, – он кашлянул и отвел взгляд, – совершал убийство. Но это был не я. Мой рассудок, мое сознание будто переместились в чужое тело. И мой голос передавал мысли, когда они проходили через мой мозг. Мне очень страшно.
– Нервы, наверное, – сказал