Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как написать такие стихи?
— Вот сидит поэт. Спросите у него.
— Бог с ним.
Звери сидели и думали о своих несчастьях. В чем их несчастья, чем выразить беззвучные мысли зверей, когда ничего нет, кроме слов? Они должны быть понятны людям, эти слова, их оттачивают, отделывают, шкурят много-много лет, чтобы они были понятны людям, и вот наконец эти спрессованные опилки-слова становятся речью. А речью может быть только молчание, только немота, чуждая слову, слова скользят по поверхности жизни, обволакивают нутро, чтобы его не прожгла настоящая боль. Словами заговаривают, успокаивают человека, но разве что-нибудь успокоит тебя больше, чем ржание лошади или крик петуха, что-нибудь взволнует больше, чем ночной прибой, когда ты не видишь моря, а только догадываешься? Разве тебе недостаточно знать для покоя, что ветер бросает хлопья снега в окно, а ты в тепле дома расхаживаешь в толстых носках и под тобой, как клавиши, скрипят половицы? Да и сам переход от звуков к словам совершается слишком быстро и необдуманно. Так они и ждут нас, эти слова, выстроенные по ранжиру, больше им делать нечего!
— Нет, конечно, — возразил сам себе гусь. — Нет, конечно.
— А если все-таки? — спросил, тревожно вертя головой, жираф.
— Когда-нибудь, когда-нибудь, — вздохнула перепелочка.
А медведь, тот просто ничего не сказал, он решил дождаться зимы, чтобы лечь и уже обо всем хорошенько подумать. А волк, он тоже ничего не сказал, говорить было не о чем, и так все ясно. А барсук, он тоже ничего не сказал, вбирал ноздрями воздух, и ему было достаточно. А кабан как закрутился на месте, как закрутился, ему было что сказать, ему было что сказать, а прибившийся к ним пес слишком шелудив, к тому же занят костью, а поэт, он тоже ничего не сказал, задремал рядом с ними у костра в лесу, ему было здесь спокойно.
Дремлет мир, неправда, это бессмертный Шурка дремлет, а мир всегда бодрствует, и днем, и ночью, нам хочется думать, что он живет и бодрствует, считаясь с нами, но это горькая неправда, чаще всего он и не догадывается о нас. Тут бы уйти и оставить мир в покое, да вот беда — уйти-то некуда.
Прошел слух по глубинке, что ходит, мол, из края в край по стране мертвяк и оттого все напасти: и недород, и голод, и вредительство, что вид у этого мертвяка вполне человеческий, правда, одежда убогая, ветхая, борода растет клочьями, а во всем остальном, как все, мужчина мужчиной.
Даже имя его называли — Шурка, и оттого, что он, мертвяк, всеми виденный, никак не хотел умереть, то нарекли его вторично — бессмертным Шуркой.
А посреди живота — шрам, не заживающий, кровавый, на лице — оспины, и для пущей убедительности пророчит конец света не просто так, а в стихах пророчит, и стихи эти, как песни вещие, кто их слышал, вовек не забудет.
Милиция сначала скептически отнеслась к этим слухам, но потом, убежденная частыми катаклизмами в современной жизни и тревожными заголовками газет, решила бессмертного Шурку разыскать, но никак не могла примирить свидетельские показания, составить словесный портрет, много неповинных бродяг было поймано по вине бессмертного Шурки, о, если бы он знал, горько раскаивался бы в этом, много пьяниц допрошено, много стихотворцев избито.
Но молва росла, и положение не становилось лучше. Могли поймать и самого бессмертного Шурку, поверь милиция, что и после смерти продолжает носить он под ветхим пиджаком лихой синий галстук в полосочку и что лацканы пиджака от постоянного курения усыпаны пеплом широко известных папирос «Казбек», что бывает он и весел, и грустен, и голоден, и сыт, словом, как любой нормальный гражданин, что никаких особых примет на лице не имеет, кроме легких следов оспы, да и кто, включая самых известных лиц в стране, не имел таких примет?
Говорили, что видели его в поезде, идущем на Владивосток, что два особо бдительных гражданина погнались за ним, ранили, даже пытались выбросить из поезда, чтобы, не создавая особого напряжения среди пассажиров, разглядеть уже на земле, но он ушел, недобитый, и с тех пор возникает повсюду, рифмуя по просьбе трудящихся разные слова, одно с другим, и распространяя тяжелый трупный запах.
Конечно же, он был бы обнаружен, если бы ему не везло, если бы его не прикрывали такие же темные личности, а в городах еще в двадцатые годы удалось уничтожить возникшие забегаловки и притоны. Страна была богата не только на сырье, но и на жулье, страна продолжала петь песни о борьбе со старым миром, значит, и с бессмертным Шуркой тоже.
Многое в этих слухах было правдой, кроме одного — никаких стихов он давно уже не сочинял, а если и сочинял, то не записывал, а если и записывал, тут же терял, так что они могли принадлежать кому угодно.
Когда же доходили слухи о его, так сказать, социальной принадлежности к племени мертвецов, он не отказывался, но и распространяться на эту тему не любил, себя не выдавал, так, поражался иногда прозорливости своих соотечественников.
С некоторых пор интересовали его немногие уцелевшие еще монастыри и церкви, стать монахом он не пытался, но следы Бога искал и со многими святыми людьми беседовал. Некоторые из них после этих бесед исчезали, но греха исчезновения уж совсем не было на совести бессмертного Шурки, этот грех возлагался на другое ведомство.
Однажды вот в таких своих исканиях, в сплошной маете, где-то на монастырском дворе, помогая братьям-монахам чинить велосипед, вспомнил бессмертный Шурка, что не крещен, то ли родители его не верили в Бога, то ли просто окрестить забыли, о чем и сообщил своим новым друзьям.
Его желание креститься в такое время их изумило, вот тут-то и состоялась его беседа с настоятелем местной церкви отцом Михаилом, выявившим небывалые духовные возможности бессмертного Шурки.
— Как же вы так, — спросил он, выслушав просьбу бессмертного Шурки, — родились при старом режиме, в православной семье, человек русский, а к церкви только сейчас решили обратиться, в зрелом возрасте? Что же вы делали?
— Грешил, батюшка, — сказал бессмертный Шурка. — Грешил, грешил и грешил.
— Прелюбодеяние? — строго спросил отец Михаил.
— И оно тоже. Да и другие грехи случались. Вино любил, карты, над Господом нашим смеялся.
— Это не грех, сын мой, а наваждение, сейчас все смеются, директива такая, а вот вино, карты, женщины — это действительно грех жестокий. Но я тебе эти грехи отпускаю, и будешь ты крещен в семи водах, как Отец наш великий, и крестить тебя я буду собственноручно.
Что он и сделал без лишней помпы — крестил раба Божьего Александра в местной церкви, без свидетелей, в присутствии одной старушки, согласившейся быть крестной матерью.
И тогда случился последний грех бессмертного Шурки. Уже будучи крещеным, вспомнил он, что в детстве завязывали ему бант, как девочке, на голове до трех лет и надевали серебряный маленький крестик, следовательно, крещен он теперь был вторично, в чем отцу Михаилу покаяться побоялся, чем и согрешил еще раз.
Многоразовое свое крещение носил с тех пор бессмертный Шурка как неясную свою вину то ли перед родителями, то ли перед отцом Михаилом, то ли перед самим Богом.