Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если даже и возможно было, невзирая на благородное, грандиозно задуманное расположение, упрекнуть внутреннее убранство храма, изобиловавшее пестрой позолоченной резьбой, деревянными скульптурами и чрезмерно выписанными картинами, – итак, если бы и можно было упрекнуть это убранство в перегруженности, в некоторой монастырской безвкусице, то тем более бросалась в глаза чистота стиля, в котором были возведены и украшены покои аббата. С хоров церкви можно было попасть непосредственно в просторную залу, которая служила для собраний духовных лиц, а также и для хранения музыкальных инструментов, нот и прочих принадлежностей. Из этой залы длинный коридор, по сторонам которого тянулись ионические колоннады, вел в покои аббата. Шелковые шпалеры, изысканные полотна лучших мастеров различных школ, бюсты, статуи Отцов Церкви, ковры, изящно выложенные паркеты, драгоценная утварь – все здесь свидетельствовало о богатстве, впрочем, канцгеймская обитель и впрямь не прозябала в нищете.
Однако богатство, которое явно господствовало здесь во всем целом, не было тем показным, тем внешним блеском, который ослепляет взор без того, чтобы умиротворять его, тем внешним блеском, который возбуждает изумление, а не благоговение. Все было помещено на то место, куда его и следовало поместить, ничто не пыталось кичливо привлечь внимание только к себе и развеять впечатление от других, и при зрелище всего этого великолепия думалось не о драгоценности того или иного украшения, а ощущалось приятное и уютное воздействие всего этого великолепия в целом. Именно уместное, именно надлежащее в украшении и расположении вызывало это приятное чувство, и именно это воистину решающее ощущение уместного и надлежащего, пожалуй, и было тем, что обычно принято называть хорошим вкусом. Удобство и уют этих покоев аббата граничили с роскошью, отнюдь не становясь роскошью на самом деле, почему и не было никакого сомнения в том, что именно сам священник для себя все это устроил, достал и повелел расположить должным образом. Аббат Хризостом, когда он несколько лет тому назад прибыл в Канцгейм, обставил себе жилье по своему вкусу в таком виде, в каком оно находится и сейчас, и весь его характер, весь его образ жизни живо проявлялся во всем этом – в обстановке и в характере мебели, все это можно было уразуметь, еще не видя самого аббата и не успев убедиться в высоких качествах его ума и сердца. Ему не было пятидесяти, он был высок, хорошо сложен, выражение ума и живости на красивом, мужественном лице, приятность и достоинства во всем поведении, – одним словом, канцгеймский аббат вселял в душу каждого, кто к нему приближался, почтение и даже благоговение, каких, впрочем, и требовал его высокий сан. Ревностный борец за дело церкви, неутомимый защитник прав своего ордена, своего монастыря, он все же производил впечатление человека уступчивого и терпимого. Но именно эта кажущаяся сговорчивость и была его оружием, которым он отлично владел и посредством которого умел побеждать любое сопротивление со стороны сильных мира сего. Быть может, кто и догадывался, что за простыми и даже душевными словами, которые, как казалось, порождены простодушием и сердечностью, скрывается монашеское лукавство, но явно заметна была только опытность и ловкость выдающегося ума, проникающего в тончайшие хитросплетения церковных дел и обстоятельств. Аббат был питомцем и воспитанником римской Конгрегации пропаганды. Сам отнюдь не склонный отказываться от радостей жизни, поскольку они уживаются с духовными нравами, обычаями и порядками, он предоставил своим многочисленным подчиненным всю свободу, которую они только могли требовать, учитывая их принадлежность к духовному сословию. Так и получилось, что в то время как некоторые из них, преданные тем или иным наукам, штудировали их в своих уединенных кельях, другие весело разгуливали в парке аббатства, увеселяя друг друга забавными россказнями; в то время как одни, склонные к благоговейным мечтаниям и молениям, проводили свое время в молитве и посте, другие лакомились, теша утробу свою, за богато накрытым общим столом, и их религиозные упражнения ограничивались теми, которые требуются монастырским уставом; в то время как одни не желали покидать аббатства, другие отправлялись из него в дальние странствия и даже, случалось, когда наступала такая пора, сменяли длинные священнические одеяния на короткую охотничью куртку и – отважные охотники! – исхаживали всю округу в поисках добычи. Впрочем, хотя склонности братьев были весьма разнообразны и каждому из них было дозволено следовать оным склонностям, как каждому из них того хотелось, все же в одном они все сходились – всех их объединяла восторженная любовь к музыке. Почти каждый из них был образованным музыкантом, причем среди них встречались и виртуозы, которые сделали бы честь лучшей княжеской капелле. Богатое собрание нот, роскошный выбор великолепнейших инструментов давал каждому возможность заниматься искусством так, как ему того хотелось, и частые исполнения изысканнейших творений позволяли каждому развивать свои музыкальные дарования.
Прибытие Крейслера в аббатство придало теперь новый размах и окрыленность этим музыкальным устремлениям. Ученые монахи захлопнули свои фолианты, склонные к молениям сократили часы своих молитвенных бдений, все собрались вокруг Крейслера, которого они любили и чьи творения они ценили высоко, как ничьи иные. Сам аббат удостаивал его дружбой своей, как и все прочие, старался проявить к нему свое расположение и любовь. Итак, ежели местность, в которой было расположено аббатство, можно было назвать истинным раем и если жизнь в монастыре была весьма удобной и приятной, да к тому же еще следует причесть изысканный стол и благородное вино, о котором специально заботился отец Гиларий; итак, ежели среди братьев царила непринужденная веселость, которая исходила от самого аббата, то, помимо всего этого, Крейслер, которого постоянно занимало и интересовало искусство, был здесь, так сказать, в своей стихии: одним словом, получилось так, что его беспокойная душа обрела известное успокоение, которого уже в течение длительного времени перед тем была лишена. Даже гневливая ярость его юмора несколько смягчилась, он сделался кроток и мягок, как дитя. Но еще больше, чем все это, так ему самому думалось на досуге, его радовало, что исчез и растворился тот призрачный двойник, тот самый, зародившийся и выросший в