Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не знал, что тогда же в Свердловск приезжала мама, которая тоже тыкала начальство носом в определение, по которому меня никак нельзя было этапировать. Она пыталась сделать и передачу — ей не разрешили. Прямо из Свердловска она поехала в Москву, где сумела попасть на прием к Рыбкину — начальнику всех СПБ Советского Союза. Рыбкин был известный персонаж, в свое время он так же принимал и жену генерала Григоренко, которой при прощании сам подавал пальто. Рыбкин согласился, что этапировать меня было грубым нарушением законности, но, как обычно, только развел руками, объясняя, что КГБ он не начальник — да и закон не начальник над КГБ. Тем не менее в Свердловске тюремное начальство догадалось, что лучше поскорее сплавить меня подальше.
Двенадцатого числа вызвали на этап. На прощание Шаяхмет сделал мне очень ценный подарок — отдал свою казенную тюремную кружку, она позволяла не мучиться от жажды на этапе. Сам он получил два года за кражу каких-то автодеталей в гараже, где работал водителем, и рассчитывал скоро уйти на «химию». Низенький, кривоногий и некрасивый, этот постоянно улыбающийся мужик был точной копией Платона Каратаева, чем доказывал простую истину, что в каждом народе есть сволочи и добрые люди, на которых только и можно опереться, когда жизнь скручивает в штопор.
Дальше все покатилось быстро, как кубарем спускаешься с горы. В этом вращении, как в калейдоскопе, глаз выхватывал фигуры, которые тут же распадались, собираясь через некоторое время снова — форма была всегда одной и той же, менялись только цвета.
На этап обычно забирали к ночи. Долгие ожидания в привратке, иногда спокойные и нудные, иногда там начинались грабеж и разборки, кончавшиеся мордобоем.
Раздача этапной пайки знаменовала скорую погрузку в воронки. Я ехал «голым», припасы кончились, и весь рацион состоял только из хлеба — этапной пайки сахара едва хватало, чтобы подсластить кружку воды. За Уралом, вместо селедки, начали выдавать вонючую соленую мойву в пластиковых пакетах, есть ее было невозможно — тем более отмыть после нее руки.
В воронке иногда удавалось проехать в стакане, иногда запихивали в общий отсек.
— Шаг влево, шаг вправо считается побегом. Конвой открывает огонь без предупреждения.
Сотня людей сидит на рельсах, окруженная автоматчиками в белых тулупах. Солдаты держат оружие наизготовку, истерично лают овчарки. Пространство белого снега с сидящими темными фигурами освещается слепящим светом высоких железнодорожных прожекторов. И думаешь: «Я где-то в Сибири».
Оказавшись как-то с краю, глянул на стоявшего в двух шагах за спиной солдата. Лица его, спрятанного в тени шапки и поднятого воротника тулупа, было не разглядеть — зато прямо в лицо мне смотрело дуло автомата. Ровный черный кружок — где обитала смерть.
Конвой, действительно, открывал огонь без предупреждения. Два выстрела прозвучали треском, похожим на хруст ломкого сухого дерева, — когда какой-то дурак рванул в сторону товарных вагонов, мимо которых «контингент» гнали к Столыпину. Пули выбили щепки из досок красного вагона товарняка. Солдат стрелял мимо — то ли намеренно, то ли потому, что «беглец» уже упал. Он, видимо, зацепился ногой за рельс — ну, или догадался, что бежать дальше будет очень больно.
В Столыпине беднягу посадят в мой тройник, потом солдаты вытащат его в тамбур, где «в кружок» сильно изобьют. Он вернется без зуба и весь в крови, которая так и будет течь ручьем с разбитого лица, пока его не высадят из Столыпина на какой-то мелкой станции. «Беглец» был явно новичком в тюрьме и еще не знал, что если государство обещает тебя убить или сделать тебе больно, то оно обязательно это сделает.
Это был простой деревенский мужик, сидевший по мелкой статье, который даже толком не мог объяснить, зачем пытался бежать. Я часто думал, является ли стремление к свободе врожденным инстинктом или просто умозрительной концепцией. Знает ли теленок, проведший всю жизнь в загоне, что существуют и просторные поля, где можно резвиться и бегать? Этот инцидент вроде бы заставил поверить, что стремление к свободе присутствует изначально, каким бы иррациональным оно ни было.
Все поезда были одинаковы — грязные, темные, душные. Всюду в клетки Столыпина набивали под завязку, трамбуя зэков кулаками и сапогами.
Обычно сначала запихивали в общую клетку, потом делали шмон — на мне он заканчивался скандалом, который прекращал офицер, смотревший в личное дело. Политическая статья служила как бы «индульгенцией» и охраняла меня от грабежа и побоев конвоя. Потом закрывали в тройник, периодически на этапе начинались перетасовки, и я снова попадал в общую клетку. Иногда эти перебежки приходилось делать за этап по два — три раза.
— Двадцать, двадцать один, двадцать два…
— Начальник, некуда уже!
— Двадцать три, двадцать четыре…
Пару раз в общей клетке приходилось отбиваться от бакланов, которые имели свои виды на мои сапоги, шапку и прочую одежду. Я научился врать, и в ответ на притязания бакланов на шарф или брюки — «подогреть строгачей» — отвечал, что политический, так что могу греть только своих, иначе «не положняк». Бакланов это ставило в тупик, раз они даже пытались выяснить у строгачей, сидевших через пару клеток, что делать. Строгачи задали несколько вопросов по делу, после чего просигналили:
— Да хуй с ним, пусть живет, — в благодарность я отправил строгачам свой набор мойвы — его я все равно не ел.
В конце концов, все же переводили в тройник.
Тройник редко оказывался пустым. Туда пихали зэков, кого по правилам режима нельзя было этапировать вместе со всеми, вроде заключенных особого режима или малолеткок (последние живо интересовались «политикой»). Двое мальчишек из Дзержинска Горьковской области рассказали про восстание, случившееся в городе в прошлом году. Причина была банальна — милиция не по делу задержала парня и убила его в отделении. По словам попутчиков, после разгона негодующей толпы два дня город вооружался и собирался брать штурмом осажденный ГОВД, которого поджечь так и не смогли. Бежавшее городское начальство вернулось с батальоном ВВ-шников, который расчистил улицы.
Чаще в тройник попадали «сотрудники». На перегоне к Иркутску, где была расположена зона усиленного режима для «сотрудников», я оказался вместе с земляками из Самарской области. Молодой следователь прокуратуры из Тольятти Миша Гедеонов был студентом моих родителей — и даже попросил передать маме привет.
В отличие от челябинских сотрудников из камеры № 76, самарцы были очень злы на власть. Гедеонов объяснял, что в прокуратуре брали все, но показательную порку устроили именно ему — как еврею.
— Дурак я был, что не уехал вместе с сестрой! — сокрушался он. Его двоюродная сестра жила где-то под Тель-Авивом, но было уже поздно, и до воссоединения с семьей Гедеонову теперь надо было ждать что-то около восьми лет.
Моя политическая статья вызвала у него уважение. «Я всегда был ярым защитником системы. Но за полгода она сделала меня столь же ярым ее врагом», — чеканной формулировкой сказал он. Про себя я пожелал, чтобы и Иновлоцкий проехал до Иркутска в Столыпине (жаль, что сделать этого ему не удалось).