Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вернулся в квартирку. Фомич жил в одной комнате, она была заставлена старой сырой мебелью, покрытой толстым, жирным налётом. На стенах висели фотографии и картины, изображающие лошадей. Ещё была узенькая кухня, с холодильником и жуткой ржавой конструкцией, на которой стояли коробки и банки, были раскиданы ножи и вилки. Шкафчики, висевшие на стенах, готовые вот-вот отвалиться, давно надо было бы снести на свалку, по ним сновали крупные чёрные тараканы, и я первый раз видел, чтобы они не разбегались, когда человек оказывался рядом, а пялились в ответ – эта наглость на мгновение изумила меня, но потом я, рассвирепев, схватил пожелтевший журнал и принялся бить тварей, смачно и звонко, но эти гады всё равно не сразу начали разбегаться по щелям и шхерам.
Ванная комната в квартире Фомича была совмещена с туалетом, и сантехника, потемневшая от времени, оказалась густо-табачного цвета. Сама ванна в нескольких десятках мест была замазана белой краской, а плитка над ней либо отвалилась, либо грозила вот-вот отвалиться, по ней ползла зловещая чёрная плесень, и угол над туалетом был полностью сожран ею, точно там затаилась поганая тень, хотя поверх плитки натянули полиэтиленовое полотно, предназначенное, видимо, для защиты от влаги. Из раковины смердело, как из развороченной могилы, и, обойдя всё это, я едва сдерживал тошноту.
Я, выросший, конечно, не в роскоши, но в нормальных условиях, впервые оказался в подобном жилище и не понимал, как люди могут существовать тут. В такой квартире сложно было не состариться, остаться здоровым – здесь плесень, сырость, затхлость микроспорами проникали внутрь, отвоёвывая пространство. Я подумал, что хорошо бы перевезти Фомича в квартиру брата, но тут же спохватился: сделать мне этого не разрешат. Пожалуй, впервые я пожалел, что квартиру на Блюхера отписали не мне. К тому же внутри меня сидело чувство, что я приехал именно сюда, в этот мёртвый дом, неслучайно и увиденное во дворе было тоже не случайно.
В кухне была газовая колонка, и, открыв вентиль, я запустил её. Язычок пламени вспыхнул и разгорелся, из крана пошла тёплая вода. Я набрал её в обрезанную пятилитровую пластиковую бутылку, отыскал тряпки, немного стирального порошка и принялся отмывать копоть с мебели. Она сходила, будто парафин, который скоблили ножом, – трудно, густо. Уборка захватила меня, и верно говорят, что, наводя чистоту в жилище, наводишь порядок и в своей голове. Вместе с застывшей пылью я убирал лишние пласты мыслей. Становилось легче дышать, думать, и невыносимым оставался разве что стариковский запах.
Я закончил первую часть уборки к вечеру. Несколько раз приходилось спускаться в магазин – покупать чистящие средства, губки, тряпки. К пацанам во дворе добавились другие, такие же молодые и беспросветные, – когда я выходил последний раз, некоторые из них спали, развалившись на скамейках, девка с сыном исчезли. Дверь в их квартиру была заперта, но у магазина я наткнулся на утреннюю заплывшую бабу – видимо, бабушку мальчугана, – она сидела, храпя, свесив голову, вокруг роились мухи, и я подумал: «Если бы она умерла, стало бы её внуку лучше? Было бы ему легче без такой бабушки? Или без матери?»
На следующий день я нанял уборщицу, и она закончила начатое мной. Расплатившись, я сел на продавленный диванчик, откупорил пиво, смотрел на отдраенную квартиру и не видел особых перемен – настолько всё здесь было обречённо и старо. Стариковский запах по-прежнему душил меня. Я продирался через него, как через неопределённость будущего. В эту квартирку я должен был привезти старика завтра. И это по-настоящему беспокоило.
Как я должен буду поступать далее? Навещать в госпитале, купить медальон – это я, хоть и не безупречно, но выполнить мог, однако какой будет жизнь, когда старик поселится дома, один? Какую ответственность в таком случае я брал на себя? В конце концов, у старика есть сын, разве не он должен явиться и помочь? Что это за человек, не согласившийся приехать за собственным отцом?
И ещё одна мысль донимала: если бы не было меня, кто бы выполнил эту работу? Куда бы отправили старика из госпиталя? Сколько доктор Ким мог держать его у себя? Месяц, полгода, год? А если у человека никого нет? Что делать тогда, к кому обращаться? Есть ли у нас в стране приюты для стариков? Раньше существовали, а сейчас? Я ничего не знал об этом. И вообще старость представлялась мне как нечто совершенно далёкое, нереальное, придёт, а там разберёмся, меньше всего я думал о ней, но она настигала, даже сейчас, отблесками стариковского горя, настигала и давала понять, что нынешнее положение – лишь упущение, недочёт, совершённый жизнью, её подарок, поблажка. На Западе уход за стариками стоил денег, и это было доступно не каждому, а у нас, да и за границей тоже, люди отписывали квартиры за предсмертный уход и заботу, которая слишком часто оказывалась ложной. А человек надеялся, верил, потому что оставался абсолютно один, беспомощный.
Я вспомнил, как Фомич просил меня открыть ему минералку. Даже в туалет самому сходить невозможно. Кто переменит памперс лежачему? Доктор Ким говорил, что медсестра из поликлиники, но хватит ли медсестёр на всех, с такими зарплатами, в таком мире, где каждый человек другому давно не волк, но оборотень. Вот и с Фомичом реально оставался лишь я и завтра должен был ехать за ним в госпиталь, забирать, не смалодушничав, не сдрейфив, не оставшись в стороне.
5
Я подъехал к воротам госпиталя раньше положенного срока. Отец одолжил мне джип, тот самый, на котором мы ездили в Донецк. Ночью парило так, что я радовался непокрытому бетонному полу, прорывалась гроза, но так и не случилась, и от давления голова, похоже, болела у всех – люди раздражались, набрасывались друг на друга. Я успел сцепиться с продавщицей в магазине у дома и с водителем, подрезавшим меня возле ресторана «Золотой дракон».
Припарковав джип, я не стал сразу выходить из салона. Идти к старику не хотелось. Точнее, я боялся этого заключительного визита в госпиталь. Дальше был новый путь – нехоженый, смутный, тернистый. Я думал о нём ночью и не засыпал; высовывался в окно, пялился на по-прежнему необжитый двор. Старик привязал меня к себе; я привязал себя к нему. Чем больше я думал о предстоящем, тем невыносимее становился жар внутри.
Ворота, у которых дежурили матросики, чуть приоткрылись. Рядом синели двери, за ними находилась проходная, я помнил. Всё помнил: как впервые входил, как привыкал к визитам, как стал нуждаться в них и как испугался. Теперь нужно было сделать решительные, финальные шаги. Но я не спешил, я выжидал, я собирался с силами. И потому, выйдя из джипа, вился у ворот, а после свернул на площадку у церкви и сделал то, что помогало мне лучше всего, – пошёл. Вдоль уже знакомого мне ржавого железнодорожного полотна, вдоль края поросшего чертополохом обрыва. Спешил прочь от того места, где меня ждали. И эта ходьба, маскировавшая бегство, давалась мне просто – так легко плыть от берега в открытое море.
Вырвавшись на свободу, я замер на том месте, где останавливался всегда. Я знал едва ли не каждую деталь противоположного берега, но так и не побывал там. Где-то дальше был рыбацкий причал, возле него ждали ялики и баркасы, а рыбаки, усевшись на нагретые солнцем ступени, удили рыбу. Я знал этот берег, я исходил его меж акаций и вишен, но никогда не спускался к морю, прекращая движение там, где стоял сейчас. Пора было в госпиталь, но когда бы я ещё вернулся сюда, выросший в Севастополе, но не знавший города, мотавшийся одними и теми же дорогами по одним и тем же местам? Я мог пойти к морю только сейчас, никогда больше. И ноги мои заспешили вдоль железнодорожного полотна, судорожно и быстро, так, чтобы успеть вернуться.