Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Фабулу? — с ужасом переспросил он. — Это значит, в течение одиннадцати минут — одну фабулу?
— Да, а что? Рассказ, если из него кое-что выбросить, займет каких-нибудь сорок-пятьдесят минут.
— Ну что вы… Да разве же можно! — хрипло вырвалось у распорядителя.
— А как же повести публично читают? — немного обиделся я. — Не могу же я выйти, сказать афоризм и уйти… Впрочем, у меня есть маленькая вещица. Действие происходит в аптеке…
— Прекрасная фабула, — вежливо согласился он, выслушав рассказ о веселом инциденте в аптеке.
— Это не фабула, а весь рассказ.
— Весь? — В голосе его послышалось смутное чувство опасности. — Да это же на полторы минуты…
— Ну, хотите, я могу минуты две так на сцене постоять. Без разговора… Руками что-нибудь там делать или стул передвигать.
— Так, так… — неопределенно произнес он.
Помирились мы на третьем рассказе.
III
Вышел я под громкие и восторженные аплодисменты. До сих пор я решительно не знал, кому аплодировали — только что ушедшей цыганской певице, появившемуся в дверях зрительного зала итальянскому баритону или мне.
Один из знакомых после этого вечера уверял, что — мне, так как я очень похож на одного популярного артиста, которого публика любит и всегда радостно встречает. Кажется, это было самое правильное толкование одобрения и радости, выказанных публикой.
Я поклонился и стал читать. По-моему, это был очень веселый и милый рассказ, способный вызвать улыбку даже у волка из провинциального зверинца, но публика слушала его сосредоточенно и молча, как исповедь спасенного самоубийцы.
Из задних рядов стали выделяться какие-то голоса. Я прислушался; безусловно, они относились именно ко мне, а не к тому, что я читал:
— Громче…
— Ничего не слышно…
— Погромче…
По-видимому, эти люди думали, что у каждого автора голос, как у крючника, если они надеялись услышать что-нибудь из самых отдаленных дебрей хоров.
Я стал читать громче, но им окончательно пришлось по вкусу это публичное препирательство со мной, и голоса еще решительнее заявили:
— Ничего не слышно.
Передо мной встала решительная дилемма: или начать выкрикивать каждое слово с таким расчетом, чтобы его услышали даже извозчики, зябко дожидавшиеся у подъезда, или уехать домой и развивать голос для следующего выступления в концертной программе.
Я выбрал среднее: бросил всякую интонацию и логические ударения и стал читать еще громче. В жизни таким тоном я разговариваю только летом на даче, когда, перегнувшись из окна, начинаю убеждать пастуха, чтобы он прогнал коров дальше от моей террасы.
Публике понравилось это больше. В паузах многие даже смеялись, мешая соседям внимательно искать в программе, какой номер будет дальше.
Помню, что я сумел прочесть рассказ только до половины, внезапно раскланялся и быстро проскочил в артистическую. Публика аплодировала.
— Это мне? — радостно-возбужденно спросил я даму, посылавшую меня за лимонадом.
— Разве вы уже кончили? — встревожилась она, хватая ноты.
— Да…
— Что же я скрипку не слышала… Должно быть, под сурдинку играли?
— Я не скрипач, — сурово заметил я, — я юморист. У меня и книги свои есть.
— А, юморист, — разочарованно произнесла она. — Ну, так это вам хлопают.
Я потихоньку спустился вниз, оделся и уехал.
* * *
Больше я не буду выступать на концертах. Разве только в русском хоре, где можно постоять сзади и дипломатически раскрыть рот, когда услышишь, что рядом громко запели…
Ухаживатель
Из всех пошлых, юрких и раздражающих слов есть одно самое захватанное. Ухаживать. Это слово напоминает визитку, выставленную в витрине магазина готового платья, — с бумажным цветком в петлице и красным платком, торчащим из кармашка. Когда при мне говорят, что кто-то за кем-то ухаживает, мне всегда представляется молодая девушка с маленьким лбом и вздернутым носом, а около нее молодой человек с потухшим взглядом и очень большой коробкой липких конфет в дрожащих от волнения руках.
Во рту становится кисло от этой ассоциации.
Я несколько раз разлагал на составные элементы тот процесс, который вкладывается в слово: ухаживать. Результаты получались самые обидные.
* * *
Высший вид ухаживания за женщиной, конечно, являло средневековое рыцарство.
Если посмотреть на средневекового рыцаря не с точки зрения красивых перьев на шлеме и блестящих лат — это была, по справедливости, очень жалкая фигура.
Неграмотный человек, меняющий белье два раза в году, с исшрамленным от турниров лицом, садился на лошадь и ехал искать подвигов.
С точки зрения современной морали подвиги эти были весьма сомнительного свойства. Если рыцарь защищал бедняка, то трое богатых от этой защиты наверняка уже лежали с вспоротыми животами. Если он сбивал спесь с хвастуна, дело кончалось не только поверженным в прах самолюбием, а еще и длительным дожиганьем недвижимого имущества поверженного.
Распространяя так на своем пути справедливость, граничащую с бешеной паникой местного населения, рыцарь натыкался на красивую женщину, которая, без предварительного согласия, и делалась дамой его сердца.
Рыцарь слезал с лошади, садился под окном замка и начинал терпеливо дожидаться благосклонности. Очень часто бывало, что рыцарь садился еще не под то окно и ужасно удивлялся, почему это из заветного окна выглядывает только рыжая борода старшего псаря и доносится только одна крепкая ругань, произносимая хриплым, пропитым голосом.
Поняв свою ошибку, рыцарь переходил на другую сторону и снова выжидал.
В замке учащались семейные скандалы. Дама сердца категорически отказывалась выходить даже в сад, мотивируя свое поведение кратко и резко:
— Там этот идиот под окном дожидается. Выйдешь — приставать начнет.
— Это славный рыцарь, Гризельда, — укоризненно качал головой владелец замка. — Это сам Гидо де Бриссаньяк ди Формоза дю Кито. Он покорил волшебника Пупса.
— И прекрасно. Пусть у него под окном и сидит.
— Он ждет твоей любви, Гризельда.
— А если их десять человек под окнами рассядутся? Я никого не приглашала.
— Все же приличие требует, чтобы ты подарила ему знак внимания. Он знатного рода.
— Я ему подарю! — угрожающе шипела Гризельда.
Три ночи подряд из окна Гризельды лилось и сыпалось на рыцаря все, что только нехорошего могли внести в комнату две прислужницы. Рыцарь фыркал, протирал глаза, проклинал неудачную любовь, но терпел.
Наконец, выведенная из терпения его покорностью, Гризельда бросала ему сверху самую подержанную розу, которая по внешнему виду напоминала современную половую тряпку. Рыцарь благоговейно целовал лепестки и складывал цветок за пазуху, где уже около двух месяцев покоились: кусок недоеденного сыра, баночка с лошадиной мазью и сухая баранья кость, взятая в качестве талисмана против дурной погоды в пути.
С этого момента рыцарь считал себя приглашенным в дом и вбегал туда по винтовой лестнице. Около четырех дней он отъедался