Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С едой у нас было скверно, но об этом как-то в первые дни не думалось, что ли. Во-первых, кое-что оказалось у каждого: нам, к примеру, выдали по три армейских сухаря и по одной ржавой селедке. Селедку я забыл в вагоне, когда немцы перерезали дорогу и пришлось бежать без промедления. А сухари распихал по карманам, жевал помаленьку, закусывая ими щавель, незрелую землянику или заячью капустку. А во-вторых – если вообще, не в главных, – нервное напряжение притупляло голод настолько, что он пока ощущался просто как желание поесть досыта. Ребята в дозорах собирали еду у всех убитых и умерших и сдавали найденное в общий котел. И я сдал сержанту все, что мне дали в деревне. Меня наградили маленьким кусочком сальца в качестве премии, но я честно разделил его с Валентином.
– Это правильно, – одобрительно сказал он. – Не в сале дело, а в последнем куске пополам.
Уже стемнело, хотя ночи были короткими. Однако в лесу искать тропинку до большака на Ельню было затруднительно, и лейтенант приказал ночевать на старом месте. Мы передремали до зари – удивительно, как мало я спал тогда, а мне хватало сил и на марш-броски через лес, и на беготню на едином глубоком вдохе, когда приходилось пересекать дороги. Но пока мы с немцами лицом к лицу еще не сталкивались, шли, в общем-то, спокойно, хотя и с оглядкой, о которой постоянно напоминал Валентин. И – солнце только-только выскользнуло из-за горизонта – вышли к месту, где я быстро отыскал тропку, указанную мне моим проводником еще на зорьке вечерней.
– По ней должны к Ельнинскому большаку выйти.
– Идти по лесу так, чтоб тропинка просматривалась. Сержант, в головной дозор.
Мы осторожно двинулись по лесу, придерживаясь тропинки, как только головной дозор скрылся из глаз.
В лесу было душно и тихо. Здесь попадалась еще незрелая земляника, я рвал ее на ходу и жевал зеленые ягоды вместе с листьями. На каком-то участке оказалось довольно много одуванчиков и подорожника. Одуванчик уже отцветал, листья его стали жесткими, но я все равно собирал их вместе с подорожником, складывал в котелок, мял и присыпал солью. В котелке было немного воды, а я знал, что от соленой воды отходит судорожная горечь листьев одуванчика: этому меня научил еще отец. Все это я проделывал на ходу, не задерживая общего движения и не отставая.
Где-то около полудня пришел сержант из головного дозора:
– Впереди – пшеничное поле, довольно обширное. Тропка в него ныряет, но уж больно открытое место, товарищ лейтенант.
Валентин приказал нам попрятаться и ждать, а сам вместе с сержантом ушел вперед. Я лежал в орешнике, доставал из котелка листья одуванчика вместе с подорожником, отжимал воду и ел эту соленую горечь, тщательно, как учил отец, пережевывая.
Кто-то из ребят, лежащих рядом, заинтересовался, я предложил им, но они, пожевав, с отвращением выплюнули угощение:
– Гадость какая!
Я прожил достаточно длинную жизнь, случалось и голодать, и жить впроголодь, и вкушать заграничные яства в ресторанах и на приемах, и я, как мне кажется, имею право на некий вывод. С моей точки зрения, есть можно все, что ест человек, где бы он не жил и какую бы веру не исповедовал. А также то, что, согласно твоим знаниям, не может повредить твоему здоровью. У отца было много подшивок дореволюционного журнала «Природа и люди». Лет до семи я с наслаждением разглядывал картинки и читал подписи к ним, лет с восьми – читал все подряд, а что не понимал, спрашивал у отца. И я глубоко убежден, что внутренние наши запреты, оценки незнакомой, а в особенности иноземной, пищи зависят от уровня личной культуры. Помню, как на стрелковом полигоне в Бронницах, где мне пришлось отстреливать бортовую пулеметную спарку калибра 12,7 мм для броневичка ГАЗ-40А, я жил в одной комнате с подполковником-калмыком, испытывавшим на том же полигоне одну из модификаций автомата Калашникова. Это был очень сдержанный немолодой человек, фронтовик в прошлом, хлебнувший лиха вдосталь и строго исповедовавший то ли фронтовое, то ли степное братство. На второй день нашего совместного житья он угостил меня калмыцким чаем. Густым, коричневым, с солью, перцем и бараньим жиром. Поначалу мне это варево не очень понравилось, но уже на следующий день я понял, почему его пьют степняки. Он снимал чувство усталости, заменял суп, а выпивать под него водочку было сплошным удовольствием. Мы балдели на стрельбище от жары, глохли от бесконечной стрельбы настолько, что чесалось в ушах, а калмыцкий чай пился легко, с каждым глотком вливая в тебя силы. Подполковник отстрелялся первым и устроил отвальную для таких же стрелков, как и мы. И сварил калмыцкий чай для закуски. И я опять услышал брезгливое:
– Фу, какая гадость!
Это – вопль уровня культуры. Я ел все незнакомое с острым чувством любопытства. Однажды в Голливуде мы с Будимиром Метальниковым не по своей вине опоздали на частный прием на одной из вилл в Беверли-хиллз. Вошли в пустую гостиную, поскольку хозяева в этот момент показывали гостям свой фильм, снятый ими в Москве. Будимир не впервые был за границей, а потому по-хозяйски прошел за стойку бара, приготовил мне джин с тоником и, обследуя огромную – в полкомнаты – отделанную деревом стойку, обнаружил серебряное ведерко.
– Устрицы. Хочешь?
Тогда я только читал об устрицах, а потому, естественно, хотел. Будимир тут же позвал дворецкого, потребовал тарелок и вилочек и показал мне, как выковыривают саму устрицу из раковины. Я попробовал, устрицы мне понравились, особенно с лимоном, и я под джин с тоником наковырял этих устриц с полведерка. А мог бы с ними и покончить, если бы не кончился сеанс и в гостиную не вернулись гости вместе с хозяевами. Будимир повинился в самоуправстве, и я услышал общий смех и аплодисменты. По американским приметам если в вашем присутствии кто-то впервые пробует какое-либо блюдо, то присутствующие имеют право загадывать желание.