Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Камера Папена. Папен согласился со мной в том, что вина всех обвиняемых, которым было предоставлено слово, доказана полностью, и их судьба предрешена, за исключением разве что Гесса, дееспособность которого вызывает сомнения.
— …хуже всех, на мой взгляд, выглядел Риббентроп, — считал Папен. — Какой из него министр иностранных дел? Это же тряпка! Все же помнят, как безответственно он заключал эти договоры, чтобы тут же бессовестно разорвать их, невзирая ни на что — ни на честь страны, ни на мировое общественное мнение.
— Что вы думаете по поводу Кальтенбруннера? — поинтересовался я у Папена. — Другие считают, что именно он оставил о себе наихудшее впечатление.
— Ну, Кальтенбруннер! Тупоголовый полицейский! Он вообще не в счет. Я всегда говорил, что для таких сомнительных типов существуют лишь две профессии — либо в шпионы, либо в ловцы шпионов.
Он спросил меня, что нового в мировой политике, я привел ему один из газетных заголовков, суть которого сводилась к тому, что англичане предложили Франко добровольно сложить с себя полномочия главы государства. Папен, будучи дипломатом, воздержался от высказывания своего одобрения или же недовольства, хотя уже раньше давал понять, что Франко, как человек верный религии, вызывает у него, в отличие от Гитлера, определенную симпатию. Но все же предпочел дистанцироваться от государственного деятеля, столь тесно сотрудничавшего с Гитлером. Папен был убежден, что Испании следовало бы подыскать для себя другого, авторитетного лидера, не коммуниста и не фашиста.
Камера Риббентропа. Риббентроп был погружен в чтение перевода своего перекрестного допроса. Он выразил претензии в адрес обвинения, что некоторые из вопросов звучали весьма некорректно. Мне показалось, что этот обвиняемый снова впадает в апатично-депрессивное состояние (с нарушением речи).
— Либо я не могу… подыскать нужные слова… либо строить фразы… Мысли есть, но… я не в состоянии выразить их. Понимаете? Столько сил это отнимает — даже смешно. Я могу говорить либо медленно, либо не могу вообще — слова обрушиваются потоком, я не успеваю контролировать сказанное — смешно. И писать тоже трудно. Даже карандаш не слушается, стоит его только поднести к бумаге… И в зале заседаний… те же проблемы…
В адрес Франка:
— Нет, ему не стоило говорить, что Германия обесчещена на тысячелетие.
Я спросил его, а сам он так не считает?
— Ну, будучи немцем, я такого сказать не могу… Скажите — меня не было на суде в понедельник — что, Гесс действительно говорил, что это Гитлер отдал приказ на массовые убийства?
— Он рассказал, что в 1941 году Гиммлер передал ему личный приказ фюрера об уничтожении евреев.
— Как вы говорите — в 1941 году? Так он и сказал — в 1941 году? Да? Нет, он действительно так и сказал?
— Разумеется, так он и сказал. Не исключено, что и вы сами были в курсе — все партийное руководство только и твердило об «окончательном решении еврейского вопроса» — того самого, который и вопросом-то стал исключительно по его инициативе.
— Да, но Гитлер говорил только о том, чтобы переселить их куда-нибудь на Восток или на Мадагаскар.
— Даже если бы дело обстояло так — как можете вы оправдывать совершенно противоправное насильственное переселение стольких ни в чем не повинных людей?
— Так, значит, Гитлер на самом деле распорядился об их уничтожении? В 1941 году? Именно в 41-м?
— Я же говорю вам, Гесс заявил на суде, что в 1941 году в Освенциме началось уничтожение евреев, а в других лагерях — уже начиная с 1940 года.
Риббентроп, обхватив голову руками, продолжал шепотом повторять:
— В 41-м! В 41-м! В 41-м! Боже мой! Неужели Гесс действительно назвал 1941 год?
— Да, и первые эшелоны прибыли сразу же после получения пресловутого приказа фюрера. Их доставляли со всей оккупированной Европы. Семьями привозили мужчин, женщин, детей, живших спокойно и мирно. Потом их раздевали догола, отводили в газовые камеры и тысячами уничтожали. После этого уже с трупов снимались драгоценности, удалялись золотые зубы, у женщин состригали волосы, после чего трупы сжигались в крематории…
— Стоп! Стоп! Герр доктор — я этого вынести не смогу! Все эти годы — человек, к которому так тянулись дети. Это какое-то безумие. Безумие фанатика — нет, теперь уже не может быть никаких сомнений в том, что именно Гитлер отдавал подобные приказы. До этой минуты я сомневался, я думал, Гиммлер в конце войны, под каким-нибудь предлогом… Но он ведь назвал 1941 год? Боже мой! Боже мой!
— А чего еще вы от него ожидали? Вы все представили заявления о том, что не несете ответственности за «окончательное решение». Нет пределов человеческой злобе и ненависти, если одних людей натравливать на других, как натравливали вы, фюреры нацизма.
— Но нам подобный конец и присниться не мог. Мы были уверены, что они сосредоточили слишком большое влияние в своих руках, что мы этот вопрос сумеем решить в ограниченном масштабе либо сумеем переместить их на Восток или на Мадагаскар. Поймите, мне ничего не было известно о геноциде — до 1944 года, пока все не узнали о Майданске. Боже мой!
Камера Фрика. Фрик, вопреки обыкновению, был настроен не столь безразлично, набрасывая план своей защитительной речи. Он сообщил мне, что сам выступать не собирается, а выберет свидетеля, бывшего сотрудника гестапо, который согласился свидетельствовать и в пользу Шахта. Фрик полагал, что этому свидетелю не придется много говорить, кроме того, что после 1937 года Фрик ни разу не встречался с фюрером и никогда не одобрял зверств. Я поинтересовался у него, понимает ли он, что «нюрнбергские законы» ознаменовали начало санкционированной на государственно-правовом уровне расовой дискриминации и расовой ненависти, результат которых предугадать было нетрудно.
В ответ Фрик пожал плечами:
— Каждая раса имеет право защищать себя, как на протяжении тысячелетий защищали себя и евреи.
— Вы не считаете, что в то время как современное общество исповедует принцип расовой терпимости, извлекать из мрака Средневековья принцип соперничества рас было безумием? Неужели вы, как юрист, способны это оправдать?
— С той же проблемой предстоит столкнуться и вам, американцам. Ведь и белые протестуют против смешанных браков. При выработке «нюрнбергских законов» никто не предполагал, что они могут привести к геноциду… Конечно, такое в теории не исключалось, но подобных намерений ни у кого не было.
Камера Штрейхера. Месяцы, проведенные в атмосфере холодного презрения остальных обвиняемых, и множившиеся доказательства махрового антисемитизма свое дело сделали — Штрейхер выглядел подавленным. Когда я пришел к нему в камеру узнать, как проходит подготовка его защиты, он не встретил меня обычной тирадой в антисемитском духе. Штрейхер заявил мне, что подготовка защиты займет не больше одного дня — долго говорить он не собирается. Он считал Розенберга глубоким философом и весьма высоко оценил его защитительную речь. Сам Штрейхер был всегда твердо убежден, что мировое еврейство и большевизм — синонимы и что в один прекрасный день они завоюют весь мир. Но но его тону я понял, что сам он уже не рассчитывал обрести единомышленников. То, как действовал Гитлер, навредило в первую очередь самому Гитлеру — с сионизмом следовало бороться не так. Но его жена и его секретарша, как заверил меня Штрейхер, засвидетельствуют, что после 1940 года он, Штрейхер, не занимался ничем, кроме как выпуском своего «Штюрмера».