Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какие наши годы, сорок восемь всего! Здесь бы, в Москве, еще двое суток продержаться, а потом доберемся до кордона, пересидим месячишко, все успокоится — и в Петрозаводск.
Далее же — лесом на Суоярви или Ладогой до Сортавалы. Дорога известная.
— Что же, коли так, Николай Александрович, слушайте, — сказал Шестаков. — Я, кажется, все уже в деталях обдумал, но если свежие мысли у вас появятся — выслушаю со всей признательностью.
Изумительное чувство испытывает человек, внезапно и, что важно, на короткое время избавленный от смертельной опасности.
Любому фронтовику, отведенному с передовой в ближний тыл, это чувство известно.
Вот и сейчас Шестаков, устроив на ночлег товарища в своем кабинете (сам он там спать не захотел, по известной причине), постелил себе на широкой оттоманке в гостиной, отдернул шторы, чтобы видеть уголок неба, где летящие облака время от времени приоткрывали полную луну, поставил на стул стакан с остывшим чаем — если вдруг ночью захочется пить, рядом положил взведенный пистолет и позволил себе медленно погрузиться в сон.
Только мысли на грани яви и сна пришли к нему совсем не те, которые он ожидал.
Он рассчитывал подумать о предстоящей спокойной жизни, о том, как они с Зоей и детьми окажутся в Париже, в котором он никогда не был, или в Берлине и Лондоне, где бывать приходилось, как начнет делать только то, что хочется, не обременяя себя понятиями «долга» и «исторической необходимости», то есть станет наконец просто богатым и ни от кого не зависящим обывателем.
А вместо этого представилось ему совсем другое. Какой-то морской берег, ресторанчик на веранде над обрывом, красивая светловолосая девушка в непривычной одежде, запомнилось даже ощущение нарастающего влечения к ней — причем в обстановке удивительного спокойствия, курортного благополучия. В котором чашка кофе стоит восемнадцать копеек, а стакан легкого вина — двадцать.
Потом наступило пробуждение, более чем неприятное оттого, что вернулся он в чужую жизнь.
В какой-то краткий пограничный миг между сном и явью Шестаков успел почувствовать или запомнить мысль, что привидевшееся ему — не совсем иллюзия, что это часть реальности, которая станет возможной, но лишь после того, как он пройдет некое испытание.
Может, так, а может, и нет. Очень трудно не только истолковать, но и просто воспроизвести в памяти недавний, совершенно отчетливый и логичный сон.
Наверное — даже вообще невозможно, поскольку требуется совместить две абсолютно неконгруэнтные системы координат.
Всплыл в памяти неизвестно откуда взявшийся очередной парадокс: «Сон — это та же реальность, только увиденные в ней события нигде не происходят».
И только потом Шестаков осознал себя окончательно в той реальности, где все происходит на самом деле. А овладевшая им тоска имела совершенно четкое обоснование: наступил день, когда определится все. Или — долгая, в меру приятная жизнь, или — смерть. Хорошо, если быстрая и окончательная.
Но выбирать не из чего. Делай что должен, свершится, чему суждено.
Власьев тоже не спал почти до утра, но размышлял не столько о планах на завтрашний день, как о будущем, когда все уже будет позади и снова он окажется в нормальной, человеческой жизни. Купит себе квартиру в Париже, или нет, все-таки лучше в Лондоне.
Англичане ему ближе и как лучшая в мире морская нация, и просто так, психологически. Немаловажно и то, что уж на острова Альбиона коммунизм не придет никогда, ни под каким видом, ни мирным способом, ни военным.
Не квартиру, а дом он приобретет, на тихой, близкой к аристократическому центру улочке, с камином, с узкими лестницами-трапами на второй этаж и в мансарду. Сошьет себе три костюма, смокинг, фрачную пару, атласный халат, фланелевую вечернюю куртку, станет бриться два раза в день, ужинать в клубе, а там и яхту купит, как наметил.
И незаметно начал соскальзывать в уютный сон, будто и не готовился еще предыдущим утром к лютой смерти в подвалах Владимирского централа.
Утро же пришло неожиданно и вместе с адреналиновой тоской от неумеренно выпитых вчера хорошего коньяка и плохой водки (словно и вправду вообразил, что ему по-прежнему тридцать лет), с мутно-серым светом из-под откинутого края шторы принесло тревожные мысли.
Многое предстоит сегодня сделать, и на каждом шагу будет подстерегать совсем нешуточная опасность.
Власьев понимал, наверное, лучше Шестакова, что оперативное сообщение о небывало дерзком побеге прошло уже по всем каналам милиции и госбезопасности, доведено до каждого участкового и опера, и опять ищут их, ищут со всем азартом и профессиональной злобой не только по всем прилегающим областям, но и в Москве тоже.
Хотя, по элементарной логике, не должны бы предположить сыскари, что рванут беглые преступники в столицу, где и в спокойные времена затеряться куда труднее, чем в провинции, только совсем неопытный человек может подумать иначе.
Но минуточку, ищут ведь уже не беглого наркома Шестакова, а тех бандитов из Кольчугина. А значит, расклад совсем другой.
Что же, придется быть поосторожнее, только и всего, и не дать повода любому из полутора тысяч столичных постовых заинтересоваться ими и попытаться проверить документы.
А ситуация, возможно, изменилась для них и к лучшему. Приказ бросить все силы на поиск беглых бандитов как бы полуофициально снижает степень важности приказа предыдущего, о поиске исчезнувшего наркома с семьей.
Кто-то из высшего начальства продолжает, безусловно, держать и тот приказ на контроле, но не рядовые исполнители. Для тех выполнение одновременно двух почти взаимоисключающих заданий — дело почти непосильное.
Поднявшись, попили они с Власьевым чаю, перебрали и просмотрели доставшиеся им паспорта. Шестакову выбрали подходящий, с не очень отчетливой фотографией отдаленно похожего на него человека, некоего Батракова Василия Трофимовича, 1898 года рождения, прописанного в городе Фрунзе, столице Киргизской АССР.
Имелась при паспорте и командировка, удачно выписанная по маршруту Фрунзе — Москва — Кольчугино. Сроком — до 25 января. То есть в случае проверки никто не удивится, откуда да почему.
Власьеву же с документами, нигде не засвеченными, не было проблем. Он по-прежнему мог оставаться самим собой.
Перед выходом из дома Власьев сбрил свою дремучую, двадцатилетней давности растительность, оставив лишь усы и небольшую интеллигентскую бородку. Вроде как у Чехова.
Возникли у него, впрочем, известные сомнения. Как воспримут его новый облик окрестные селигерские жители, если придется вернуться, конечно. Такой факт непременно вызовет долгие пересуды у соседей, заинтересует при встрече и участкового, и районного уполномоченного НКВД.
— Не беда, — успокоил его Шестаков, перебиравший вещи в платяном шкафу, соображая, как бы им приодеться получше. — В Кольчугине вас запомнили именно по бороде и бекеше. Других примет и зацепок нет. А будущее… Не понимаю, отчего вы считаете, что любое изменение вашей внешности хоть кого-то взволнует? Прямо по поговорке — пуганая ворона куста боится.