Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У них в бригаде есть Матрена Баклушина. На ходу спит, а бить баклуши первая! Огородами, вплавь через ледяную реку — а с работы убежит, и никто не заметит когда… Или Клеопатра Евлампиевна, бывшая доярка. С Горного Алтая приехала. Как лето, обязательно змея ужалит. В Черемшанке сроду никаких змей не было, и что же (он сам свидетель), приехала Клеопатра, и в то же лето у нее под крыльцом змеи завелись.
— А все потому, что Клеопатра, — философски подытожил бригадир.
Прошлым летом к ним наведался некто Мардоний Хрюшин. В шляпе и с портфелем — на два ключика. «У вас в гостиничной комнате (при конторе) клопчики». Чистюля такой и грамотный: инспекция, дезинфекция, акция, махинация… Все — ция, ция… Ну еще: чики, чики — спорчики, договорчики, огурчики, помидорчики…
Председатель колхоза растерялся, боязно с неизвестным человеком заключать договор на будущий урожай. Говорит:
— Иваныч, на тебя вся надёжа — мнение?
— Погодить надо. Проявит себя — либо на имени, либо на фамилии поскользнется.
— Смотри, Иваныч, как бы твоя теория всем нам поперек горла не встала с соседями позаключает свои договорчики, а от нас как от приверед отвернется!
Назавтра засветло пошел на конюшню, а там, за скотными дворами, огромная лужа, видит, посреди нее человек лежит, да так потерянно, словно валяется рядом со шляпою и портфелем. Вытащил и чуть заикой не сделался: лица нет — морда свиная, и даже не морда — рыло. С перепугу зуб на зуб не попадал — никак труп изувеченный?! Отер соломой — дышит. Слава Богу, не захлебнулся — пьяный. За ноги подтащил к сеновалу — шляпа, полная грязи, портфель — кизяк навозный, в задранных штанах — дерьмо. Пописал на него, чтоб маленько умыть, и ахнул: из-под рыла не морда даже, а губатое личико нарисовалось, и не кого-нибудь — Мардония Хрюшина.
Потом, вместе с председателем, открыли портфель, а в нем печатей, и штампов разных, и бланков, и государственных бумаг — пройда! Водочка подвела…
— Хотя что напраслину возводить, — повинился бригадир. — Сейчас все пьют. По осени не захотели мардониям свеклу отдавать, а ныне сами, кому не лень, самогон гоним. А участковый (Пробников Ефим) навроде дегустатора первая чекушка его. Вчера — Сто святых. Завтра — Благовещение. Послезавтра Вербное воскресенье… За тысячу лет Крещения Руси… каждый день календаря — праздник. Так что, если иметь надлежащее здоровье, — можно целый год не просыхать…
Он поведал, что уже ставил вопрос на колхозном собрании о переименовании Черемшанки в Мардонию. Все обозлились на него, а за что?
Возле дома, помогая снять чемодан, посоветовал выйти вечерком к плетню и постоять, послушать деревню.
— В редкой избе не услышишь песняка, а почему?.. Да потому, что там, он указал пальцем в небо, — деревня наша уже переименована, мы — мардонайцы!
Я поставил чемодан на ступеньку крыльца и огляделся. Куры, промышляющие у покосившегося плетня. Летняя кухня, собранная из каких-то немыслимых кусков фанеры и вагонной рейки. Забор из жердин, разделяющий внутренний дворик. Во всем ощущалась крайняя бедность.
Я подошел к тополю и подивился дымчатой свежести его коры и еще тому, что всю эту бедность я уже видел. Да-да, конечно, я все это видел в Крыму. Но там и запустение, и бедность, и огород, и деревья, и вся природа вокруг имели самостоятельное значение. Они были всегда и всегда были без меня. А здесь все: изба, и летняя кухня, и сараюшки, и покосившийся плетень, и этот просыпающийся тополь, и все-все, что я видел своими или мамиными глазами, было моим, было со мной, было частью меня. Многое, конечно, изменилось, стало иным, но мы узнали друг друга — узнали. Если бригадир Огородников прав и там, на небе, уже переименована Черемшанка, то это произошло и по моей вине.
Я не стал вытаскивать палочку, на которую была закрыта дверь в избу. Я вспомнил «электрические» лампочки стеклянных банок своего детства, умного и приветливого Джека, согбенную старуху Коржиху, пугающую своей клюкой, и, как в детстве, сел на крыльцо, уверенный — где бы ни была сейчас мама, она думает обо мне, и надо только немного подождать — она уже спешит домой.
И точно, только я сел на крыльцо, только посмотрел на закатное солнце, на горящие стеклянные банки на плетне, только посмотрел в даль нашей колхозной улицы, как сейчас же и увидел ее, спешащую… А за ней голубоватую, с белым подбрюшьем, козу и двух белых, как снег, козлят. Еще я увидел Джека, то есть пятнистую дворняжку, очень похожую на Джека, которая бежала впереди и изредка, поджидая маму, подтявкивала в сторону избы (очевидно, чувствовала во дворе мое «постороннее» присутствие).
Мама прошла мимо колодца и подошла к воротам во двор для скота. У ворот ее загораживала сараюшка для угля, но и так было ясно, что мама загоняет коз. Потом ее голова в темно-коричневом платке с красными яблоками по окрайку появилась над калиткой.
Пятнистая дворняжка, отбежав едва ли не на середину улицы, заливисто залаяла.
— Ты чего, Шарик? — недоуменно спросила мама, но его беспокойство уже передалось ей.
Открывая калитку, она внимательно оглядела палисадничек по-над плетнем, готовая застать в нем чужую козу или другую непрошеную живность. Она даже подняла прутик, чтобы разобраться с потравщиком. И тут бросила взгляд на крыльцо.
— Ма-а?!
Она вздрогнула и, точно маленький ребенок, пряча прутик за спину, попятилась и села на лавку у плетня, которую я не приметил.
— Ми-итя! — выдохнула мама и так быстро и мелко закивала головой, словно еще что-то хотела сказать, но ей не хватало воздуха.
Не помня себя, я слетел с крыльца; мама приникла лбом к моему плечу, и я крепко-крепко сжал ее голову.
— Ма-а, ну теперь-то чего?
Я осторожно усадил ее опять на лавочку.
— Ничего, ничего. — Мама отрешенно уставилась на свои ноги в резиновых сапогах. — Как жеть, как жеть эт я?!
— Да ладно тебе, мам, я только что приехал. Меня подбросил на подводе Иван Иванович Огородников.
Я присел на корточки и стал подзывать Шарика. Он как-то очень умудренно смотрел на мои пустые руки — и не подходил.
Мама продолжала молча сидеть, машинально теребя прутик. Господи, какая она маленькая в этом огромном темно-коричневом платке, в этом широком плюшевом жакете, в этих больших резиновых сапогах. И еще этот прутик в руках, с которым она и вовсе кажется подростком. Господи, как сильно она постарела: глубоко впавшие глаза, морщины, изрезавшие лицо, — а ей ведь всего сорок четыре года. Я вспомнил, как еще маленьким мама водила меня по барнаульским больницам… А потом, когда я уже учился в восьмом классе и жил в интернате, она не упускала ни одной подвернувшейся оказии, чтобы прислать мне коржиков и варенья…
А теперь я сидел на корточках и всеми силами старался не видеть, как она беспомощно теребит прутик. В этой ее беспомощности я чувствовал свою вину — мы с Розочкой так и не удосужились сообщить наш адрес. Да что там?! Я не удосужился!..