Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Если бы мы изменили наше отношение к Польше, то последствия такого изменения могли бы быть богатыми и весомыми: это привело бы к ряду вносящих струю освежающих и мобилизующих ревизий, обеспечивающих нам динамику развития на длительную перспективу. Например, ревизия польской истории. Я не утверждаю, что следует ликвидировать историческую школу, рассматривающую ход нашей истории с точки зрения существования Польши, признавая полезным то, что этому существованию способствует, а вредным то, что ему препятствует. Однако эту шкалу следует дополнить другой, той, которая рассматривала бы историю с точки зрения развития человека в Польше, и тогда могло бы оказаться, что эти два развития — государства и индивида, личности — не всегда шли рука об руку, и что самые удачные периоды для нации, возможно, были не самыми счастливыми для индивида. В любом случае стало бы ясно, что эти два развития не идентичны. Но важно не это.
Важно, чтобы мы наконец смогли, по крайней мере, вытащить одну ногу из истории… отыскать некую точку опоры, мы, так безумно погруженные в ее водовороты. Ибо, не будучи принуждены к любви и обожанию польскости, мы бы не испытывали потребности любить нашу историю. Усматривая нашу ценность не в том, чем мы являемся, а в том, что мы готовы преодолеть себя, нашу современную форму, мы могли бы отнестись к истории как к врагу. Я — результат моей истории. Но этот результат меня совершенно не устраивает. Я знаю, я чувствую, что я достоин чего-то лучшего, и не собираюсь отказываться от этих моих прав. Моя ценность в том как раз и состоит, что меня не устраивает мое «я» как исторический продукт. Но в таком случае мою историю надо считать историей моего искажения, и я обращаюсь против нее, освобождаюсь от пут истории.
Позвольте мне помечтать. Это стало бы громадным духовным достижением: как будто мы, несомые течением реки, вышли на берег и ощутили почву под ногами. Не говорю уже о том, что этот новый тон в польской историографии, возможно, холодный, возможно, апатичный, возможно, саркастичный или презрительный, мог бы стать ключом, открывающим целые пласты нашего прошлого, до сих пор заблокированные, и что впервые мы смогли бы предметно поговорить о великих творцах нашей национальной индивидуальности. Дело серьезное. Это означало бы, ни больше, ни меньше, что жизнь свою мы хотели бы начать сызнова и перестаем быть исключительно результатом прошлого. Но в то же время это позволило бы нам противопоставить себя текущей истории, той, что в данный момент вершится при нас. Одним прыжком мы уходим как от прошлого, так и от настоящего, и можем теперь судить как о первом, так и о втором — во имя самой обычной нашей человечности, наших человеческих потребностей и нашего универсализма. Не будем забывать, что лишь противопоставляя себя истории как таковой мы можем устоять против истории современной — tertium non datur[130]. Но не забывайте также, что в этом вопросе я не хочу ни впадать в крайность, ни быть сухим теоретиком, и что я не теряю из вида богатого разнообразия жизни: я ставлю целью не устранить жизнеутверждающую любовь к родине, а обогатить наши возможности, приведя в движение, как я уже говорил, второй полюс нашей антиномии, показав оборотную сторону польской медали.
Довольно истории. А еще мне мечталось, чтобы мы подвергли пересмотру и искусство… поскольку не следует нам на все времена обрекать себя на восхищение собственными художественными творениями и той формой, которая в них присутствует. Эта обреченность восхищаться своим — местечковость; она ведет к нарушению пропорций между нами и миром (т. е. действительностью); а кроме того, она напичкана комплексами и порождает глупость, ложь, претенциозность… но более того — и это самое важное — мы не умеем гнушаться пошлостью, потому что она наша, и это делает нас безоружными в отношении пошлости, мы оказываемся вынуждены приспосабливаться к нашему выражению даже тогда, когда оно не в состоянии выразить нас. Я уже делал попытку в этом дневнике поговорить о польской литературе не как о национальной славе, а как (нередко) о национальном провале — и это, по-моему, неплохо, этот тон стоит взять на вооружение, потому что это единственный способ сделать так, чтобы наша литература не свела нас к своему масштабу, чтобы мы смогли реализовать себя как нечто более ценное, чем она.
Это лишь два примера, позволяющие увидеть, насколько далеко идут практические следствия идеи. Оно и понятно — у нас бывало немало разных «самокритик», сколько же свели мы счетов с нашими «национальными пороками». Однако это был самокритицизм «по случаю», причем всегда судорожно хватающийся за польскость, где-то в глубине утверждающий польскость в качестве абсолютной ценности. То, о чем говорю я, — более осознанно, категорично, более принципиально — с этих позиций мы могли бы претендовать на звание граждан мира.
* * *
Попытка уразуметь другого с помощью искусства — забавное недоразумение. Прозаическое с поэтическими вкраплениями произведение — это не математическая формула, в каждой голове оно свое. Многое, очень многое зависит от головы. Недавно в польской печати прочитал я о «Транс-Атлантике» следующее: «Замысел Гомбровича — исключительно целенаправлен и правилен: показать в кривом зеркале гротеска и пародии доведенную до конца едкую сатиру на санацию[131]…».
Определив таким образом мои намерения, автор сокрушается, что по ходу дела все расползается. Вот голова! Не голова — арбуз, взращенный на ниве этого их обобществления… Но я уверен, что многие пойдут той же дорогой. Поскольку сегодня требуется не бескорыстное искусство, а прикладное — тянущее лямку и работящее, как конь в шорах. И для многих из них «Транс-Атлантик» расползется по первым страницам, по сцене разговора с министром: «ах, какая же бойкая сатира на министров, на бюрократов, всё как надо, только вот потом пошли какие-то фантазии, комплексы…»
«Транс-Атлантик» не расползается. Мне удалась конструкция: это такое постепенное погружение во все большую фантастику, такое нарастание собственной автономной реальности, что произведение представляет из себя не что иное, как самодовлеющую сущность. Это не сатира, не философия, не историософия. Что ж это тогда? Рассказ, который я поведал. В котором, между прочим, есть и Польша. Но тема там — не Польша, тема — я сам, это всё мои приключения, а не Польши. В той разве что степени, что я — поляк.
Это сатира лишь в той мере, в какой мое существование в этом мире представляет из себя сатиру.
Это не плод досужих раздумий на тему польских вопросов — я о себе писал — о себе в Буэнос-Айресе — о Польше я начал думать лишь потом, и теперь я достаю со дна моего безбожного корабля эти мысли как взрывоопасную контрабанду, которую я вез, даже не подозревая об этом.
Так или иначе, но на этом корабле я вернулся в Польшу. Кончилось время моего изгнания.
Я вернулся, но уже не дикарем, каким был когда-то, в годы моей молодости в Польше, я был тогда абсолютно дикий в отношении к стране, без стиля, неспособный даже говорить о ней, неспособный справиться с ней, она лишь изводила меня. Потом я оказался в Америке, в полном отрыве от нее. Сегодня вопрос стоит иначе: я возвращаюсь с определенными требованиями, я знаю, чего я могу требовать от народа и что я могу дать ему взамен. Вот так и стал я гражданином.