Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лежал на койке целыми днями, вытренькивал на балалайке вальс «Грезы». И взглянуть с палубы не на что было, не как в Стрелецкой. Поплескивала под выстрелами гнилая заводь, по соседству теснились дряхлеющие, доживающие свой век пароходишки, баржи и катера. Без передышки крутилось над городским нагорьем окаянство зимних туч.
Маркуша не выдержал однажды, крепко выпил и пошел куролесить по кубрикам.
— Кем я удостоен? — рыдающе вопрошал он ухмыляющихся, бездельно глазеющих на него матросов. — Я нарродом удостоен! Братцы, вами, нар-родом удостоен! На шо мне об-ра-зо-ва-ние? На шо мне ета алгебра, когда кругом, братцы, ваш-ша народная власть!..
Вернувшиеся ударники еще больше подбавили мраку. Правда, главного из них, Зинченку, мало видели на «Каче»; Зинченко, ставший у большевиков заметным человеком, целыми днями пропадал в городе — по разным таинственным делам. Но боцман Бесхлебный, как напоказ, вечно выхаживал по палубам с крутой осанкой, всегда с наганом за поясом, всегда готовый яростно ринуться, куда потребуется, вгрызться. Кают-компанейские посылали ему полные приязни улыбочки, а зачастую и первые козыряли: что, мол, считаться между своими!.. А Иван Иваныч Слюсаренко надел вместо кителя синюю кочегарскую блузу и нарочно попался в ней боцману на глаза, — добрых полчаса все выспрашивал, каков-то теперь Ростов, в котором Иван Иваныч лет пять назад грузил от купца зерно на свою шаланду. «Ох, по десяти потов тогда выгоняли из нас толстопузые сволочи, вот как эксплуатировали-то раньше, а!» — громко и восторженно кричал он на всю палубу.
Сверху иногда бывший мичман Винцент обозревал эти сцены с кривой, безумноватой усмешечкой. Опять кронштадтским трясением тряслась его медальная голова.
Мутно жилось наверху, на «Каче».
И грянули новшества.
К начальнику, Скрябину, приставили комиссара, писаря из качинской команды, вежливого и долговязого франта, который — невиданное дело — должен был делить власть с Володей.
Вновь переизбранный бригадный комитет начал неожиданно свирепствовать: сместил с должности командира «Трувора» набожного Анцыферова за то, что у него золотые зубы, уволил за ненадобностью начальника первого дивизиона Бирилева, ввиду того что дивизиона якобы на самом деле не существовало, ибо большие корабли разбрелись все по другим делам, да и тралить им было нечего… На «Трувор» назначили Лобовича, который после ростовского похода нелюдимо отсиживался на «Джузеппе»; и что удивительнее всего — тот охотно согласился. Конечно, кают-компанейские не знали, как и что задумано насчет «Трувора», не знали, что вовсе ни при чем тут золотые зубы… Но Лобович стал им с тех пор как проклятой!
Передавали еще, что на заседании комитета раздался голос, требующий повесить Ивана Иваныча за то, что он при старом режиме ругался на матросов матерно и один раз ударил вахтенного по лицу, грозя отправить его на виселицу… Да, другая, безлицая власть жесточала на кораблях — да и над всей Россией! И — кощунство, не слыханное доселе никогда! — вольные приходили теперь невозбранно на судно, ночевали в кубриках…
— Футляр один остался от флота, — со смиренной злобцой вздыхали в кают-компании, когда отлучались вестовые.
И один за другим терялись, уходили в бессрочный старые матросы, коими держался еще былой корабельный лад.
С «Качи» ушел Фастовец, ушел вахтенный Кащиенко… Перед отъездом Фастовец заходил прощаться к капитану Мангалову, который после ночных облав скрывался у двоюродной сестры, где-то на окраине. Капитан, пораженный этим неожиданным посещением, сначала отчаянно задергал лицом, вообразив, что отыскали, пришли по его душу. Нескладная, виноватая улыбка матроса успокоила его.
Присели оба — старый, отцаревавший на синих морских просторах флот.
— Я думал… шо три года мы с вами, Илья Андреич… на одном, как сказать, корабле, — прочувствованно молвил Фастовец, — шо, можбыть, умереть, умереть придется, и не повидаемся.
Матросу кинулась в глаза нездоровая прожелть вислых, выжатых капитанских щек. Несладко, видно, жилось Мангалову за последнее время. «Похудел-то, аж зенки открылись», — отметил жалобно про себя Фастовец.
Капитан расстроился, прослезился:
— Ты меня, Фастовец… это, когда что было… ты прости. С нас тоже требовали, братец… служба.
Утирал слезастые, вислые щеки:
— Не думал, того… что ты такой. Спасибо, спасибо.
— Вы мине тоже, Илья Андреич, простите, — небывалым у него девьим тенором нежничал и Фастовец, — простите, шо тогда по митингам напротив вас, значит, собачил… Тогда, Илья Андреич, уси собачили.
Мангалов, ослабев, махнул рукой:
— Эх, все бросить, все бросить, уезжать надо мне, фастовец… Отслужил! Пчелкой, пчелкой надо заняться.
— А шо ж и пчелкой! — обрадованно подхватил Фастовец. — Вы вот… да и бог с ней, со службой, с дурной! Вы приезжайте к нам на Украину, мы там и пчельник вам, этого… Найдем у какого буржуя, посшибаем самого ко псам, а пчельник вам. Теперь уся наша права, Илья Андреич.
Мангалов утерся, приосанился:
— Спасибо тебе, Фастовец. Но ты — верный человек, скажу тебе… Вот ты ко мне пришел уж… придут и они, поклонятся… с-сукины дети. Выручайте, скажут, господин капитан. Ага, выручайте… нет, уж пускай он выручает, банабак ваш, лизун… Маркушка-то. Он сколько время по кубрикам гнусел, под меня рылся… знаю! Я вас выручу! Ты документы получил? — спросил он вдруг матроса.
— А то ж.
— Ну и поезжай с богом, не задерживайся. Я тебе… за доброе слово, — капитан с ужаснувшимся лицом пал Фастовцу на ухо. — Татарва… весь полуостров скоро подымется… Ни проезду, ни выезду… Слыхал? к Дарданеллам, к Дарданеллам Колчак подошел, стоит во главе… Во главе стоит всех держав! Думаешь, когда сюда дойдет, простит всех, это хулиганство? Слыхал, что Грубер перед кончиной… про мешок-то?
— Неужто про это, Илья Андреич?
— Про что же? Ты поезжай, Фастовец, я тебя за твое добро, прямо, этого… прошу!
Матрос растерянно вздохнул, поднимаясь. В тот вечер в качинском