Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я поднимаюсь, осторожно переступаю через беженцев, лежащих в тесноте на полу, добираюсь до угла, в котором висит лампа, и собираюсь ее потушить. Но в то мгновение, когда я протягиваю к лампе руки, старуха открывает глаза, словно все это время не спала. Она принимается хрипеть и шипеть на свой обычный манер — так же она скандалит с невестками. Старуха не хочет, чтобы тушили лампу. В такой тесноте и темноте нельзя даже шагу ступить, чтобы не упасть, и вообще ей без огня тоскливо. В потемках старухе кажется, что ее с завязанными глазами везут неведомо куда.
— Проводник просил не зажигать огня, потому что вагоны деревянные и может быть пожар. — Я тушу лампу и начинаю обратный путь в свой угол. Непременно должно быть темно, совсем темно.
После полутора лет скитаний по советским республикам Средней Азии я приехал в Сталинабад[170], столицу Таджикистана, граничащего с Китаем, Афганистаном и Индией. Беженцы с запада все прибывали и прибывали в Среднюю Азию под тем предлогом, что там тепло, но в их глазах читалась надежда перейти границу с Ираном, с Афганистаном и прорваться дальше, в Эрец-Исраэль. В конце концов беженцы поняли, что через стену из русских штыков даже тень не прошмыгнет. В то же время все уже знали, что немец на западе не щадит никого.
У меня перед глазами стоял тот проходной двор, где жила мама с реб Рефоэлом Розенталем. Через день после моего бегства или через год, а может быть, прямо сейчас, в эту минуту… Во дворе паника, евреи бегут к воротам, ведущим на Широкую улицу, но они закрыты; тогда они бегут к воротам, ведущим на Мясницкую, но и они заперты стражами, которых я не вижу, но слышу их голоса и тяжелые шаги. Захватчики кричат снаружи, а евреи мечутся по двору тихонько, как тени по воде. Только мама стоит с каменным лицом, не видя и не слыша суматохи вокруг себя. Ее остекленевшие глаза смотрят куда-то вдаль. Все соседи уже попрятались, а она не трогается с места, стоит посреди опустевшего двора и прислушивается к ударам в закрытые ворота, словно пытаясь по этим ударам и свирепым голосам понять, жив ли я.
Эта картина врезалась мне в мозг, она горела у меня перед глазами, и стоило мне; опустить голову, как я слышал удары в мамины ворота и видел ее стоящей посреди двора.
Однажды раскаленным от жары летним днем я занял очередь за пивом в сталинабадском городском Парке культуры и отдыха. Передо мной стояли вернувшиеся с фронтов инвалиды, брали по десять пол-литровых кружек на брата и мучились, вливая в себя еще и еще. Рядом с одноруким калекой стояла однорукая женщина с опухшим лицом и все время гладила его по пустому рукаву. Именно по пустому рукаву, а не по голове или оставшейся руке.
— Пойдем, миленький, пойдем домой, — упрашивала она его с хриплым смехом, рассыпавшимся, как тряпье на ее грязном отощавшем теле.
— Еще три кружки. — Он продолжал вливать в себя прозрачное светло-желтое пиво. — Я не уйду, пока не напьюсь. Тогда мне будет хорошо, очень хорошо. — Калека рвал рубаху на теле и глубоко вздыхал, словно сухой и горячий пыльный воздух помогал ему опьянеть.
— Пойдем, пойдем, хватит. — Она принялась тянуть его за пустой рукав, который до этого так нежно гладила. Инвалид рассвирепел и стал бить ее по опухшему лицу кулаком.
— Что ты прилипла, как банный лист? Ты мне не жена, моя жена теперь под немцами. А ты просто липучка, блядь.
— Бей меня, только пойдем. — Она тянула его все сильнее. Калека был уже пьян, поэтому он покачнулся и упал. Женщина бросилась его поднимать, а он отталкивал ее и снова бил, но она не отступала, била его в ответ, целовала и волочила по земле.
Когда очередь дошла до меня, я выпил пол-литровую кружку и сплюнул. Пиво было жидким и теплым. И все-таки я выпил еще две пол-литровые кружки и отправился отдыхать на скамейку в тени. Через пару минут ко мне подошел Миша Тройман, беженец из Лодзи.
Тройман, портной по специальности, работает в швейной мастерской НКВД. К самому НКВД он не имеет отношения, но, поскольку он хороший ремесленник, ему доверяют шить для начальства. Миша низенький, трогательный, с высоким выпуклым лбом, белым, благородно очерченным носом и гладким, как у фарфоровой куклы, лицом. Несмотря на это нрав у него горячий. Говорит он резко и колоритно, пересыпая речь лодзинскими словечками. Его жена и ребенок остались в Лодзи. В Сталинабаде живут жена и ребенок его брата, и Миша должен их содержать, потому что брат сидит в тюрьме. Миша постоянно жалуется, что его заработков на содержание семьи брата не хватает.
Вот и на этот раз, подойдя ко мне, он заводит речь о брате, который считался в России своим. Когда в Сталинабаде создавали армию из ссыльных поляков и не брали в нее польских евреев с советскими паспортами, державшийся левых убеждений брат Миши Троймана с целой толпой беженцев пришел в сталинабадский горисполком и устроил там итальянскую, то есть сидячую, забастовку. Забастовщики требовали, чтобы у них забрали советские паспорта и отдали польские, тогда они пойдут в польскую армию. Брат Миши Троймана кричал, что он хочет вернуться в Польшу, чтобы помогать вводить там советские порядки. В итоге его левого братца посадили, и теперь Миша на свой заработок вынужден содержать себя самого, жену и ребенка брата, да еще отправлять посылки в тюрьму. Но получать он получает не больше четырех сотен в месяц, а воровать в мастерской боится, потому что за это ему играючи могут дать пять лет. Хорошенькое будет дело, если война закончится, а он не сможет вернуться в Лодзь к своей семье, потому что будет сидеть в советском лагере за кражу.
Поскольку я смотрю на Троймана молчаливо и мрачно, он понимает, что я обо всем этом думаю. Он говорит еще резче, с еще большим пылом: он уверен, что немец относится ко всем по-разному. В самом незавидном положении евреи старых советских областей, Киева и Минска. Их оккупанты не пожалуют. Евреев новых советских областей, например Белостока[171]и Львова, разделят на тех, что за Советы, и тех, что против них. А евреям Варшавы и районов Польши, где русских никогда и не было, ничего не грозит. Лодзинцам вообще бояться нечего, потому что в Лодзи много фольксдойче[172], которые долгие годы были друзьями и добрыми соседями евреев.
— Тройман — это ваша настоящая фамилия? — спрашиваю я его. — Вам очень подходит фамилия Тройман[173].
— Вы ошибаетесь, я не мечтатель. — Он начинает сыпать словами так, что кажется, будто по мостовой одновременно стучат десять пар колес. — Мечтатель — это мой брат, которому взбрела в голову мысль устроить в Советском Союзе забастовку.