Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во времена Луи-Филиппа запрет был снят, и нам снова разрешили писать об императоре. Не только Стендаль, но Виктор Гюго, Александр Дюма и Оноре де Бальзак писали о нем, и Офрези читала мне их книги; ее голос сладкозвучно журчал, пока она не доходила до страниц, повествующих об императоре, и тогда ее голос приобретал совершенную драматичность. Она насчитала четырнадцать пьес об императоре, шедших в театрах Парижа, и ни одной из них я не видел.
«Регент» и все драгоценности короны были заперты в огромном склепе в доме Эврара Бапста, номер 30 по набережной Эколь. Стража стояла перед ним день и ночь в течение двух лет, после чего, в 1832 году, драгоценности перевезли, составили их опись и поместили в подвал цивильного листа в крыле Тюильри. Все знали, что в этом здании существует потайная лестница и что господин де Вербуа, хранитель сокровищ, у которого находится один из трех ключей, живет на первом этаже. Кроме того, Вербуа хранил личные драгоценности и деньги королевской семьи.
То был год мятежей, ужасного проклятия холеры, возникшей от городской грязи, год, когда повозки с трупами тащились по узким вонючим улицам, когда люди вставали в опере, хватались руками за голову и падали замертво. Меня радовала отдаленность Пасси, где можно было не вдыхать запах хлорина и не видеть церквей, задрапированных в черное.
Как-то вечером мы с Анриеттой отважились отправиться в Париж к герцогу де… Даже в Сен-Жерменском предместье я обнаружил, что уже не имеет значения, встречает ли хозяйка вас в дверях, у подножия лестницы, в центре комнаты или на площадке. (Но чего же еще можно ожидать, ведь сам король слишком фамильярен. Он обнимает и целует людей и даже беседует с журналистами). Как всем известно, герцог держит у себя в кладовке скелет. В ту ночь он показал его одному молодому композитору по имени Фредерик Шопен, который посадил скелет рядом с собой на фортепьянную скамью и играл самую грустную музыку, какую мне когда-либо приходилось слышать, музыку утраты, которая заставляла костяного человека дребезжать и навела меня на мысли об императоре.
«Регент» оставался запертым в застенке. Констан Бапст, наследник Эврара, владел одним из трех ключей. Никто — ни Луи-Филипп, ни королева, ни его сестра — не осмеливался надевать на публике что-либо из драгоценностей короны.
В то время, когда взвилось трехцветное знамя, когда над королем подшучивали, а статуя императора вернулась на колонну посреди Вандомской площади, я стал потихоньку выбираться из своего дома и вернулся к общественной жизни. То было время промышленности, богатое время, и я часто спрашивал себя, что сделал бы император из этого нового Парижа. В шестьдесят пять лет я стал подполковником национальной гвардии. Меня выбрали депутатом от Сен-Дени, я сидел в палате слева и наконец получил орден Почетного легиона. А потом, как если бы я поступил неправильно, высунув голову, пришли беды.
Однажды утром я положил руку на плечо Анриетты, как делал столько раз за шестьдесят два года, и впервые обнаружил, что оно твердое и холодное.
На ее могиле я высек надпись: «Я жду здесь того, чье счастье я составляла, и уверена, что он очень хочет прийти». Тогда я ощутил, что призраки моей жизни шепчутся у меня в гостиной, поджидая меня, — обезглавленные, солдаты, павшие на поле брани, моя утраченная дочь Елена, Анриетта и мой друг де Волюд, — последняя долгая смертельная битва, та, ради которой я жил.
Потом меня подкосила неудачная сделка с землей. Мне пришлось продать драгоценности, которые Жозефина подарила Анриетте, когда императрица стала крестной матерью моего второго сына Бартелеми. К тому же зрение у меня еще ухудшилось, и мне пришлось отказаться от обязанностей депутата от Сен-Дени.
В это время некий молодой еврей, только что закончивший учебу, появился у моих дверей. Он услышал о моих недавних расспросах в связи с продажей моих драгоценностей и о «Регенте». И подумал, что мог бы помочь мне в моих попытках, потому что чувствовал себя в долгу перед императором. В конце концов, именно Наполеон сделал его народ гражданами этнических государств, которые были созданы им в Италии, в Австрии и в Германии. Завоевание Наполеоном Италии означало конец инквизиции и уничтожение гетто в Риме и Венеции, а также в Майнце и Франкфурте. Этот еврей предпочел остаться анонимным, а позже помог мне заполнить некоторые пробелы в истории камня, касавшиеся его народа. Он также помог мне продать драгоценности Анриетты одному из своих соплеменников. Я буду называть его Авраамом.
Я с трудом различал его лицо, но по очертаниям, по линии его плеч понял, что это человек высокого роста, а по выступающим костям на его молодой руке — что он худощав.
— Он страшно тощий, папа, — сказала мне Офрези, — и глаза у него такие разочарованные. Волос немного, потому что голова у него — один сплошной лоб, а одежда… ну, ведь вы держались за его рукав. Теперь я его починила. Он носит с собой свои еврейские книги и изучает их, когда у него есть хотя бы минутка.
Я не знаю его прошлого, а если бы знал, то, уважая его пожелания, никогда не рассказал бы.
Авраам — молодой человек этого времени — немного слишком жесткий и слишком полный романтизма, который и привел его сюда. Он говорит о «Фантастической симфонии» Берлиоза — о его опиоманах и ведьмовских шабашах — почти так же, как о своей религии. Я могу предположить, почему его так привлекают темы безнадежной одержимости.
Он был на балконе, откуда смотрел пьесу Гюго «Эрнани», когда вся публика свистела и топала, потому что никогда прежде не видела такой актерской игры. Он пришел сюда, веселый и взволнованный, и рассказал Офрези, как с балкона забрасывают веревочки с рыболовными крючками, чтобы зацепить парики буржуа. У него был и свой Сен-Симон, социалист, совсем другой, хотя и состоявший в отдаленном родстве с герцогом. Теперь он — мои глаза, он описывает танцы, в которых мужчины и женщины в обнимку кружатся по залу. Когда я танцевал, все в бальных залах ходили с важным видом, размеренными шагами, едва касаясь друг друга, перчатка к перчатке. И еще он рассказывает мне о высоких блестящих мужских шляпах и жестких воротничках, подпирающих подбородки. Мужчины носят теперь бороды, а некоторые надевают панталоны со штрипками, которые поддеваются под ступню, чтобы штанины были натянуты и облегали ногу, как наши кюлоты. Легкие кабриолеты мчатся по улицам, разбрызгивая грязь, и вообще все постоянно как-то меняется — не совсем понятно куда.
Однажды Авраам рассказал мне, что видел короля, круглого маленького человечка с паричком на голове, он шел по улице Риволи со своим знаменитым зеленым зонтиком.
— Здравствуйте, друг мой, — сказал довольно приветливо Луи-Филипп, обращаясь к Аврааму и протягивая ему руку в «грязной перчатке», которую он держит для представителей низших классов. Авраама это не тронуло, и он напомнил мне о том, как Луи-Филипп засадил в тюрьму художника Домье за то, что тот изобразил его в виде груши (груша означает того, кого легко одурачить).
Авраам прочел мне, как сын Наполеона, Римский король, маленький мальчик, которого я знал и который был прирожденным королем, умер от чахотки в Вене. Он стал герцогом Рейхштадтским и узником австрийских дворцов. Он, который, кашлянув, ожил при рождении, докашлялся до смерти в двадцать один год. После этой грустной новости я пролежал в постели до конца дня.