Шрифт:
Интервал:
Закладка:
<Парад кавалерии>
(Париж)
Храброе смущение – видеть, как легко это дает собой управлять. Генерал со своими обоими адъютантами занял позицию перед Домом инвалидов, и справа от gare[241] все это непрерывно поворачивало в мою сторону по всей ширине. Комендант, гарцуя впереди, на краткой связи с главнокомандующим, но часто хватает всего лишь кивка, и вся эта движущаяся многоликая слитность понимает и принимает, легко и колеблясь, новый и ясно открытый путь.
Уланы мерцали, подступая, нетерпеливо, живо, плотно друг к другу, на маленьких, скрепленных в табун, выносливых лошадях. Внизу зарождалось радостное весеннее возбуждение животных в массе, неразличимо; но самое утонченное в них проявлялось порознь, наверху, в маленьких флажках на пиках, колеблясь, паря, подрагивая. И то, что они выдавали, им возмещалось весенним воздухом, и он казался восхитительным, общаясь с сотней поднятых кверху свободных веселых вещей. Все это надвигалось, сверкало, проносилось в кружении, как если бы вдруг наступила весна, молодые леса, ленты, бег ручьев, слишком быстро взыгравших, хотя еще не настало время. И едва это исторглось наружу в расцветших avenue[242] – глянь: оттуда уже надвигается, как если бы открылся рудник света, вал кирасиров, тяжелых, сдержанных, старательных. Медленно они выполнили свой поворот и устойчиво устремились в направлении кивка. Впереди них отряд трубачей, словно глас, вырвавшийся из длинного дыхания этого мощного творения; молния внезапно вскинутых труб, в медленно определившемся изгибе приставленных к губам труб, четко обозначилась от напряжения; тысяча рассеянных шумов, незнакомых, все же поняли друг друга, отступили и стали только фоном предстоящего звука. Всегда трогательно снимают головные уборы перед знаменами, проплывающими мимо; позднее мне бросилось в глаза, что в то утро приветствовали лишь двух умерших (в юном возрасте, под белыми покрывалами) и семь знамен. Я был горд за моих знакомых.
<Люди-сэндвичи>
(Париж, Сент-Этьен-дю-Мон[243])
Мандариново-красные, лакомо выделяющиеся на фоне послеполуденной зимней серости на стыке стен Пантеона – я увидел, они стоят: неподвижные рекламные щиты хомо-сэндвичей, высоконого, как комары. Серый цвет заставил меня взглянуть на фасад церкви Сент-Этьен, только там, на чудесном инструменте этого здания, он, серый цвет, впервые заиграл всеми своими внутренними тональностями. Нищенки на ступенях, одна сидела совсем внизу, другая с маленьким ребенком на половине высоты спуска, наверху у входа одна старуха повисла на своих костылях. Я вошел. И первое, что я увидел, – людей с теми щитами, сзади и спереди. Позади всех стоящие, слишком маленькие и слишком большие, в ставших бледно-синими униформах, ах, пять, шесть, не больше, выставленных как для распродажи голов, как если бы их снова извлекли бесхозные собаки из помойных ведер и в виде опыта поставили на кривые, красные тканевые воротники этих пугающих униформ, чтобы они износились до костей. Музыка началась и появилась наверху, где-то под сводами; позади прекрасной, похожей на дворец каменной кафедры все блестело от золота и свечей, просвеченный лучами дым из кадильницы медленно растекался между ними, священники двигались обстоятельно в преувеличенном архитектурой и тенями отдалении, красные одежды мальчиков-хористов то возникали, то исчезали, и кто, смущенный и сбитый с толку слишком большим количеством происходящего, переносил свой взгляд наверх, к аркам и пилястрам, тот вручался глубоко высвеченной темноте старого витража. И разве все это, и вечно Себя-держание-наверху музыки – разве это не должно было приводить в волнение и эти сердца, так, чтобы из них это поднималось, и согревало чувство, и возвращало мысли к себе… Какие чувства? Что за мысли? Воспоминания. Но что воспоминания без будущего? Один, большой, выглядел совсем не так плохо, характерная голова, как сказали бы раньше, нос так прекрасно, непрерывно продолжал лоб, а как, ниже, сочетались рот и борода, – как на римском бюсте. Хотелось бы спросить: судьба, не можешь ли ты все же вспомнить, какие же, собственно, намерения у тебя были? Разве этого никаким образом нельзя было бы впоследствии достигнуть? Стыдно тебе, судьба. У тебя же все-таки, в конце концов, должны были быть средства и способы. Он чувствует, что за ним кто-то наблюдает. Но я переключаюсь, он меня не находит в толпе и снова стоит на месте, слишком большой в своей униформе из болотной светлой синевы. Боже ты мой, и один уже втянул пыльную голову, маленький, которого по-человечески можно понять, втянул в предназначенную для этого руку. Что в нем могло произойти? Эти пять или шесть, если бы небо захотело заняться ими, то окажется, что земля сделана неправильно, вопреки всей церковной музыке и вопреки прекрасной серости в ее рождественском воздухе. При выходе я замечаю, что снаружи, при щитах, стоят уже несколько иные люди-сэндвичи, которые явно не обращают внимания ни на какие воспоминания. Но для святых, у которых когда-либо возник бы такой порыв попытаться втиснуться в давку, разве это не явилось бы прекрасной маскировкой? Ах, я бы хотел, чтобы те шесть на улице стали бы тогда же шестью находящимися внутри храма посредством такого допущения; это был способ увидеть, как Средневековье приводило этот мир в порядок.
<Моление грозе>
<Написано для Регины Ульман>[244]
Гроза, гроза, что тебе нужно здесь, где так много нужды, и гибели, и непостижимого?
что шумишь над этим домом, где мы не в безопасности от нашей собственной жизни, где мы