Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тебе видно, что там?
– Наклейки нет.
– Ее и не должно быть.
– Там еда?
– Давай откроем и проверим.
Вернер приставляет нож к банке и одним ударом кирпича пробивает дыру. И тут же его обдает запахом, таким фантастически сладким, что впору потерять сознание. Как же это по-французски? Pêches. Les pêches.
Девушка наклоняется вперед, нюхает, и ее щеки еще ярче расцветают веснушками.
– Мы съедим ее на двоих, – говорит она. – За то, что ты сделал.
Вернер вбивает нож второй раз, пилит металл, отгибает крышку.
– Осторожно, – говорит он и протягивает банку.
Девушка окунает пальцы в сироп и выуживает мокрую, мягкую скользкую дольку. Потом Вернер делает то же самое. Персик – упоение. Утренняя заря во рту.
Они едят. Пьют сироп. Пальцами собирают со стенок последние остатки.
Сколько чудес в этом доме! Она показывает ему передатчик на чердаке: двойной аккумулятор, старинный патефон, антенну, которая поднимается и опускается с помощью сложной системы рычагов. Даже валики для фонографа, на которых записаны голос ее деда, уроки науки для детей. А книги! Ими засыпаны все нижние этажи – Беккерель, Лавуазье, Фишер, – за целую жизнь не прочесть. Вот бы прожить десять лет в этом узком высоком доме, запершись от мира, изучать его секреты, читать его книги и смотреть на эту девушку.
– Как ты думаешь, – спрашивает Вернер, – капитан Немо уцелел в водовороте?
Мари-Лора сидит на площадке пятого этажа, в своем огромном пальто, как будто ждет поезда.
– Нет. Да. Не знаю. Наверное, в этом-то и весь смысл, да? Чтобы мы гадали? – Она наклоняет голову. – Он был сумасшедший. И все равно мне не хотелось, чтобы он погиб.
В кабинете ее дядюшки, в углу, в куче разбросанных книг, Вернер отыскал «Птиц Америки». Перепечатка, не такое огромное издание, как он когда-то видел у Фредерика, но все равно потрясающее: четыреста тридцать пять гравюр. Вернер выносит их на площадку:
– Дядя тебе это показывал?
– Что это?
– Птицы. Птицы, птицы, птицы.
Снаружи проносятся снаряды.
– Надо идти вниз, – говорит она, но оба не двигаются с места.
Калифорнийская куропатка.
Северная олуша.
Большой фрегат.
Вернер видит, как Фредерик стоит на коленях у окна, прижавшись носом к стеклу. В кустах прыгает маленькая серая птичка. С виду невзрачная, да?
– Можно мне взять одну страницу?
– Конечно. Мы же скоро уходим, да? Когда будет безопасно?
– В полдень.
– А как мы узнаем, что уже время?
– Когда перестанут стрелять.
В небе гудят самолеты. Десятки и десятки самолетов. Вернера бьет озноб. Мари-Лора отводит его на первый этаж, где на всем лежит сантиметровый слой пепла и сажи. Вернер убирает с дороги перевернутую мебель, открывает люк, и они спускаются в погреб. Где-то наверху тридцать бомбардировщиков сбрасывают свой груз, отзвук взрыва докатывается через реку, подвал под Мари-Лорой и Вернером содрогается.
Можно ли каким-нибудь чудом это продлить? Спрятаться здесь вдвоем до конца войны? Пока армии будут маршировать взад и вперед у них над головой, пока не придет время, когда останется только открыть дверь, отодвинуть камни и увидеть, что дом превратился в руины на берегу моря? Пока он не сможет взять ее за руку и вывести на солнечный свет? Он бы пошел куда угодно, вытерпел бы что угодно, лишь бы это случилось. Через год, три, десять будет не так важно, кто немец, а кто француз; они смогут зайти в туристский ресторанчик, заказать простой обед и съесть в молчании – в уютном молчании, какое бывает между влюбленными.
– А знаешь, – тихо спрашивает Мари-Лора, – из-за чего он был здесь? Тот человек?
– Из-за передатчика? – Еще не договорив, Вернер задумывается: а правда, из-за чего?
– Может быть, – отвечает она.
Минуту спустя они оба уже спят.
Резкий летний свет льется в открытый люк. Время, наверное, уже за полдень. Орудия молчат. Несколько мгновений Вернер смотрит на спящую Мари-Лору.
Дальше начинается спешка. Вернер не сумел отыскать туфли Мари-Лоры, зато нашел в стенном шкафу пару мужских ботинок и помог ей их надеть. Поверх формы он натягивает твидовые штаны Этьена и рубашку – рукава ему чересчур длинны. Если они наткнутся на немцев, он будет говорить только по-французски, скажет, что помогает ей выбраться из города. Если встретят американцев, скажет, что дезертировал.
– Должен быть пункт сбора, какое-нибудь место, где собирают беженцев, – говорит Вернер, хотя не совсем уверен, что правильно вспомнил французские слова. В опрокинутом комоде он находит белую наволочку, складывает и убирает Мари-Лоре в карман. – Когда будет нужно, подними ее на вытянутых руках.
– Постараюсь. А где моя трость?
– Вот.
Они некоторое время стоят в прихожей, не зная, что их ждет по другую сторону двери. Вернер вспоминает душный танцзал, где четыре года назад сдавал экзамены, лестницу, красный флаг с белым кругом и черной свастикой. Надо шагнуть вперед. Надо прыгнуть.
Снаружи из груд камней торчат печные трубы. По небу плывет дым. Вернер знает, что город обстреливали с востока, что шесть дней назад американцы были на подступах к Парамэ, поэтому ведет Мари-Лору в том направлении.
В любой момент их могут заметить либо американцы, либо его соотечественники. Принудят что-нибудь делать: работать, вступить в ряды, дать показания, умереть. Откуда-то доносится звук пожара – хруст сухих розовых лепестков, сжимаемых в кулаке. Больше ничего: ни самолетов, ни далекой перестрелки, ни стона раненых, ни лая собак.
Вернер берет Мари-Лору за руку и ведет по камням. Бомбы не падают, пули не свистят, плывущий в воздухе пепел приглушает свет.
Два квартала они не встречают ни единой живой души. Возможно, Фолькхаймер ест – Вернеру приятно воображать, как огромный Фолькхаймер ест в одиночестве за столиком с видом на море.
– Тут так тихо.
Ее голос – как ясное окошко в небе. Лицо – луг веснушек. Вернер думает: я не хочу тебя отпускать.
– Нас кто-нибудь видит?
– Не знаю. Кажется, нет.
Еще через квартал он видит движение впереди: три женщины тащат свертки.
Мари-Лора тянет его за рукав:
– Что это за поперечная улица?
– Рю-де-Лорьер.
– Идем, – говорит она и направляется вперед, стуча тростью.