Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвращаясь в Англию, Оруэлл (пацифист, анархист-революционер, «утробный социалист», белая ворона) знал и удивлялся, сколь различными будут теперь его враги. «Называя имена людей, которые поддерживают фашизм или оказывают ему свои услуги, – напишет, – поражаешься, как они несхожи… Назовите мне… политическую платформу, которая сплотила бы таких приверженцев, как Гитлер, Петен, Монтегю Норман[45], Павелич[46], Уильям Рэндолф Херст[47]… Эзра Паунд[48]… Жан Кокто[49]… отец Кофлин[50], муфтий Иерусалимский[51]… Антонеску[52]… Беверли Николе[53]… Маринетти[54]…» Что побудило их сесть в одну лодку, задавался вопросом Оруэлл, и сам же отвечал: «Все они из тех, кому есть что терять, или мечтатели об иерархическом обществе, которые страшатся самой мысли о мире, где люди станут свободны и равны».
«Война идей» на его глазах превращалась в «войну людей». Где появлялись идеи, пусть и самые человеколюбивые, вроде того же христианства – там жди крови и войн. И, как сказал уже Ганди, «какая разница для мертвых, сирот и обездоленных, во имя чего творится произвол – во имя тоталитаризма или во имя священной демократии…».
Что было делать ему, писателю, в этом мире? Конечно, писать. Но о чем? Засесть за книгу о Марокко – была у него такая мысль, – либо за очередной роман, либо все-таки за семейную «сагу»? Работая над романом «Глотнуть воздуха», он вдруг с удивлением обнаружил, какая у него феноменальная память: он всё помнил с ранних лет. Из Марокко еще написал Джеку Коммону, что, погружаясь в «идиллические дни», проведенные в семье, он вдруг задумался, что мог бы написать нечто вроде истории рода – трилогию, не меньше. «Я был пронзен желанием написать сагу. Не знаю, может, для писателя это является признаком преждевременной старости, но у меня есть идея для огромного романа в трех частях, работа над которым займет лет пять, не меньше». Ведь тогда, напомню, он, параллельно с работой над романом «Глотнуть воздуха», задумал и начал писать то самое большое эссе о первой школе «Славно, славно мы резвились», тоже сплошь состоящее из картинок детства. Теперь хотел увековечить историю семьи Блэров, какие-то наброски первой книги из задуманной трилогии даже вез домой в багаже. Он помянет эту идею в 1940 году, в «Автобиографической заметке», где сообщит: «Сейчас я не работаю над очередным романом в основном из-за обстоятельств, связанных с войной. Но я обдумываю большой роман в трех частях, который будет называться либо “Лев и Единорог”, либо “Живой или мертвый”, и надеюсь закончить первую часть где-то в 1941 году…»[55] Позже оставит эту идею, скажет, что не «рассчитал сил». Но мне кажется, причина была в другом: он не мог не участвовать в том, что творилось вокруг. И – какими тварями творилось.
Да, многие медленно дрейфовали «в одной лодке» к фашистским берегам, но были ведь и другие. Томас Манн заявил уже, что считает антикоммунизм «кардинальной глупостью XX века», Бертольт Брехт был уже почти коммунистом, а Жан-Поль Сартр даже называл антикоммунистов «крысами». А кроме того, следя за событиями в мире, Оруэлл то и дело возвращался мыслью к тем странным цифрам той перевернутой «математики»: 2 + 2 = 5. Это был, разумеется, абсурд – он еще не сошел с ума! – но по этой формуле всё больше и всё чаще жил мир вокруг него. А главное – мир, кажется, не понимал еще того, что ему лично казалось очевидным и о чем он скоро прямо напишет в одной из статей: «Энергия, действительно делающая мир тем, что он есть, порождается чувствами – национальной гордости, преклонением перед вождем, религиозной верой, воинственным пылом: словом, эмоциями, от которых… интеллигенты отмахиваются бездумно, как от пережитка…» (курсив мой. – В.Н.) Та темная энергия той самой «темной силы»…
Сегодня эта мысль – почти общее место. Коллективные чувства людей, объединенные эмоции, психология толпы, та же «пассионарность» – всё это ныне учитываемые политиками факторы. А в тридцатые годы на первом месте были экономические процессы, марксовы постулаты, технический и социальный прогресс, материальное улучшение жизни. Оруэлл много размышлял об этом, особенно на примере своего вчерашнего кумира – Герберта Уэллса, этого проповедника, мечтателя, предсказателя.
Гитлер, с точки зрения Уэллса, был «крикливым берлинским пигмеем», «паяцем из комической оперы», которого интеллектуалам стыдно даже принимать во внимание. Уэллс всю жизнь проповедовал разумное плановое общество, где у руля будет наука, а не шарлатаны, где будут «порядок, прогресс, аэропланы, сталь, бетон, гигиена», а не война… Но вот теперь, в конце тридцатых, подчеркивал Оруэлл, современная Германия продвинулась по пути науки куда дальше, чем Англия: там как раз «порядок, планирование, наука, поощряемая государством, сталь, бетон, аэропланы», только поставлено всё это на службу войне «крикливого пигмея» и идеям, взятым едва ли не из «каменного века»…
А русские? – задавался вопросом Оруэлл. Разве во время революции 1917 года Уэллс не спорил с Черчиллем, уверяя последнего, что большевики – отнюдь не «чудовища, утопающие в пролитой ими крови», а люди, возвещающие «наступление эры здравого смысла и научного контроля…»? И кто оказался прав и в этом? «Возможно, первые большевики были чистыми ангелами или сущими дьяволами, – пишет Оруэлл, – но разумными людьми их никак не назовешь. И тот порядок, который они ввели, был не утопией уэллсовского образца, а правлением избранных… военной деспотией, подкрепленной процессами в духе “охоты на ведьм”…» Короче, Уэллс, по Оруэллу, «не смог, да и сейчас не в состоянии понять, что национализм, религиозное исступление и феодальная верность знамени – факторы куда более могущественные, чем то, что сам он называл ясным умом…».