Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я мало что помню о тех днях и ночах, когда я, доктор Захаров, превратился в пациента. Помню, как приходила жена, помню тугую повязку на руке – сколько раз я сам накладывал такие; помню вздувшиеся вены и поток алой крови, льющейся в ванночку под локтем, – и изумительную легкость, когда любой звук, запах, прикосновение, вдох становятся неизъяснимым наслаждением. Потом начались обещания. Что Булгаков останется в прошлом. Жена была непреклонна. А я? У меня просто не осталось сил бороться. Я вдыхал запах ее волос, ощущал на лбу светлую прохладу ее руки – и с легкостью в сердце покорился ее мольбам.
Тропа, по которой мы с Булгаковом когда-то шли вместе, завела меня в непроходимый лес. Плутая в зловещей тьме, я мечтал только об одном: вернуться к жизни, которую вел до зимы тысяча девятьсот сорокового года.
«Сальеризм»
«Кто скажет что-нибудь в защиту зависти? Это чувство дрянной категории…»
Николай Александрович Захаров
Москва, 30 июня 1949 года
Я еще не оправился от болезни, когда узнал о смерти литератора Слёзкина. Это было в начале лета. Писатель Слёзкин (с его слов) хотел написать компактную биографию Булгакова, но так и не написал. За него это сделал другой литератор – Павел Сергеевич Попов.
Со слов его жены, все бумаги, которые он переписывал для меня, были отправлены мне по почте или попросту бесследно исчезли из дома – как и кое-какие бумаги Булгакова после смерти Мастера.
Я слушал это со странной отрешенностью. Дав обет своей супруге, я поклялся и себе самому, что забуду бессонные ночи у Булгакова, вернусь в мир, в котором жил до тех шести месяцев, которые я дённо и нощно провёл подле постели умирающего Булгакова. По своей наивности я полагал, что это возможно. Просыпаясь, я благословлял свет, который лился в окна моего дома. Тело мое было истощено болезнью, но, выходя к утреннему кофе, я находил в себе силы радоваться цветам, украшавшим стол. Я смотрел в глаза жены, глаза, в которых почти год жила тревога за меня, за моё здоровье. И хотя я не воспрянул еще душой и телом, но обнаружил, что могу по-прежнему восхищаться ее мягкой красотой и плавностью походки, замирать от шелеста её крепдешинового платья. Я убедил себя, что возвращение к нормальной жизни возможно. Я поклялся себе, что не позволю чему бы то ни было поглотить меня целиком, что отныне стану воспринимать как должное торжество здравого смысла и радость обыденной жизни, радость труда, простого, но почетного, заключающегося в заботах о нём переписал для меня, я спрятал глубоко в ящике в своем кабинете и, повернув ключ, запер вместе с ними страшный хаос воспоминаний о месяцах, проведенных с Булгаковом. Навсегда. Так мне казалось.
Девятнадцать лет я не прикасался к этому ящику. Десять лет я пытался убедить себя, что наш виртуальный и странный союз с Булгаковым был неким эпизодом, о котором можно забыть, запереть, как бумаги, на ключ. Десять лет я был свободен от демонов Булгакова, от хаоса больничной палатф на дому, от той ужасной зимы.
Но вот три месяца назад начались эти кошмары.
Они начинадись во сне; я слышал малопонятные слова и фразы Булгакова, словно сказанные им в бреду, на задворках собственного сознания. Они приходили и приходят всегда внезапно, когда я меньше всего жду их, когда я на чем-нибудь сосредоточен; так в сумерках, если смотришь по сторонам, внезапно прямо перед тобой возникают смутные очертания. Что это были за слова? Странные, бессмысленные; обрывки реплик, звучащие снова и снова. Когда они появлялись, у меня начинала кружиться голова, возникал жар. Поначалу, проснувшись, я тут же бросался к столу, чтобы все записать, – иначе эхо в моей голове сойдет на нет и уже к десяти часам утра я смогу убедить себя, что ничего не произошло, я не слышал никаких слов и жизнь шла своим чередом. Но ночные посещения, казалось, таили в себе угрозу самой основе моей жизни. Теперь я знаю, что так оно и было. Я начал вести дневник, надеясь, что он поможет мне прояснить сознание и сохранить ощущение реальности бытия. Вот выдержки из этого дневника:
Николай Александрович Захаров
Москва, 4 июля 1949 года
Почти не спал. Ночью было зябко. Когда стемнело, начался ливень. Я проснулся от собачьего воя под окнами. В три часа встал с постели и спустился посмотреть, откуда он доносится. С фонариком в руке вышел на улицу и обнаружил насквозь промокшего шелудивого пса, который скулил и дрожал от холода. Не знаю, что побудило меня привести этого монстра домой. Взяв пса за загривок, я провел его вверх по лестнице и устроил ему ложе из ветоши в кухню, поближе к калориферу, который включил на полную мощность. В смятении от абсурдности собственного поступка, который, я был уверен, не поймут ни жена, ни прислуга, я и сам расположился рядом и несколько часов раскладывал пасьянс на кухонном столу. Пока не утомился. Затем я достал из кастрюли варёного мяса и с руки покормил пса. Мне было так стыдно, точно меня застали врасплох за каким-то неприличным занятием. На рассвете сытый пес заскулил, поглядывая на дверь. Я вывел его во на улицу и выпустил на все четыре стороны. Пес посмотрел на меня, как мне показалось, с благодарностью. Но, возвращаясь домой, я уже знал, что это я должен благодарить его. Ведь я помог ему не из жалости и сострадания, а оттого, что мне было необходимо любым поступком привязать себя к миру живых, позаботиться о