Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никто лет уже шестьдесят не вспоминал да и не слышал о Баркентине, но стоило Саурдусту скончаться, как сын его, словно актер, назубок заучивший роль свою, вышел на обветшалую сцену, дабы медленная драма Горменгаста могла и дальше разыгрываться средь теней.
Впрочем, и при этом прочете в его планах, Стирпайк сумел нажить на совершенном им спасении больше, чем ожидал. Флэй ныне относился к нему со своего рода безмолвным почтением. Старый слуга так и не смог толком решить для себя, как ему теперь обходиться с юнцом. Когда они месяцем раньше столкнулись в садовой калитке Прюнскваллоров, Флэй отошел от него, словно от призрака, угрюмо оглядываясь через плечо на франтовато одетую непонятность, – и тем навсегда лишился возможности поставить щенка на место. Разум господина Флэя воспринимал Стирпайка как некое привидение. И совсем уж не мог он постичь, как же так получилось, что это-то отродье и спасло жизни Графа, Графини, Титуса и Фуксии, отчего к неприязни, питаемой Флэем к Стирпайку, ныне примешивалось уважение, чтобы не сказать преклонение.
Нет, Флэй не смягчился по отношению к юноше, ибо его томила обида на то, что ему пришлось хоть в чем-то стать на равную ногу с мальчишкой, вылезшим из Свелтеровой кухни.
Да и явление Баркентина стало для Флэя горькой пилюлей, даром что он сразу признал и освященные традицией права, и честную прямоту старика.
Фуксия же, питавшая меньшее почтение к тонкому искусству ритуала, увидела в Баркентине человека, от которого следует с омерзением прятаться – не по какой-то особой причине, но из ненависти, питаемой юностью к власти, облекающей стариков.
Шли дни, и Фуксия обнаружила, что звук бьющего в пол костыля начинает казаться ей бряцаньем оружия.
Неспособная соединить героизм Стирпайка с лицом, увиденным ею в окне перед тем, как упасть, Фуксия относилась теперь к юноше все же с меньшим высокомерием. Девочке начинали нравиться его изобретательность, его коварство, присущее ему искусство словесной игры, которое ей казалось столь трудным, а ему давалось так легко. Она любовалась его холодной ухватистостью и не принимала ее. Она дивилась его находчивости, его самоуверенности. Чем чаще виделась она с ним, тем больше склонялась к тому, чтобы признать в нем человека, превосходящего ее и умом, и проворством. Бледное лицо Стирпайка с тесно посаженными глазами стало являться ей по ночам. А просыпаясь, она с содроганием вспоминала, что каждый из них обязан ему жизнью.
Понять, что такое Стирпайк, Фуксия не могла. Она пристально вглядывалась в него. Непонятно как, он стал одним из тех, на ком держалась жизнь Замка. Этот юнец ухитрился с такой неприметной ловкостью втереться в жизни всех, кто имел хоть какой-то вес, что, когда он столь драматично объявился на авансцене и спас всю семью из горящей библиотеки, стало казаться, будто только этого отважного подвига и недоставало, чтобы он занял законное место в самой середке семейного портрета.
Он по-прежнему жил у Прюнскваллоров, но втайне готовился перебраться в длинную, просторную комнату с окном, выходящим на утреннее солнце. Комната располагалась в Южном крыле, на том же этаже, что и обитель тетушек. Причин задерживаться в доме Доктора у него, в сущности говоря, не осталось, тем паче, что тот, похоже, не осознал еще в полной мере приобретенного им, Стирпайком, нового статуса и донимал его расспросами насчет того, как это ему удалось отыскать пригодную для Спасения, уже срубленную и опиленную до нужной длины сосну, да и насчет иных никчемных подробностей – вопросами, ответить на которые было пусть и несложно, ибо у Стирпайка имелись ответы на любые вопросы, но которые, тем не менее, слишком уж били в одну точку. Прюнскваллор себя исчерпал. Он был удобной начальной ступенькой, однако пришла пора обзавестись комнатой, а то и несколькими, в самом Замке, где ему будет легче не упускать из виду все происходящее.
Прюнскваллор с самого дня пожара стал странно молчалив – для него. Когда ему случалось открыть рот, он говорил так же быстро, как прежде, тем же высоким и тонким голосом, однако большую часть каждого дня Доктор пролеживал в кресле своей гостиной, одаряя неизменной улыбкой всякого, кто попадался ему на глаза, и так же неизменно посверкивая зубами, однако в плававших под толстыми стеклами очков сильно увеличенных глазах его обозначилась некая новая мысль. Ирме, которая со времени пожара лежала в постели и из которой каждый второй вторник выцеживали по полпинты крови, теперь дозволено было спускаться под вечер вниз, где она удрученно сидела, раздирая на тонкие полосы куски миткаля, доставляемые к ее креслу каждое утро. Час за часом предавалась она этому шумному, расточительному, однообразному, усыпительному занятию, скорбно размышляя над тем обстоятельством, что она, оказывается, никакая не леди.
Госпоже Шлакк все еще неможилось. Фуксия ухаживала за ней, как умела, перенеся постель няни к себе, ибо старушка боялась теперь темноты, напоминавшей ей о дыме.
Пожалуй, меньше всего сказался пожар на Титусе. Несколько времени глаза его оставались воспаленными, но единственным другим следствием пережитого им стала жестокая простуда, на время которой младенца переселили в дом Прюнскваллоров.
Кости старика Саурдуста вместе с обгорелыми остатками деревянных панелей и книг убрали с мраморного стола.
Флэй, коему было поручено собрать останки старика и доставить их во двор челяди, где сооружался из старых ящиков гроб, обнаружил, что управиться с обуглившимся скелетом будет непросто. Голова его держалась на честном слове и Флэй, долго простоявший, скребя в затылке, над останками, в конце концов решил, что выбор у него только один – взять гремливые мощи на руки, как ребенка, и оттащить их в Замок. Так оно получится уважительнее, да и риску, что скелет развалится или сломается, будет меньше.
В тот вечер Флэя, возвращавшегося лесом из библиотеки и еще не дошедшего до опушки, застиг сильный дождь, и ко времени, когда он прошел половину пустоши, отделявшей Горменгаст от сосняка, вода уже струями стекала по несомым им костям, булькая в глазницах черепа. Одежда Флэя промокла, в башмаках хлюпало. У самого замка ливень припустил посильнее, скрадывая дневной свет до того, что ничего не было видно шага за два-три. Неожиданный звук за спиной заставил Флэя застыть, но прежде, чем он обернулся, резкая боль в затылке пробила его тошнотой, и Флэй, медленно опав на колени, выронил скелет и без чувств повалился на пузырящуюся землю. Сколько часов или минут пролежал он, Флэю так и не удалось потом уяснить, но когда он пришел в себя, дождь продолжал лить как из ведра. Он поднял большую, корявую руку к затылку и нащупал вздувшуюся там шишку размером с утиное яйцо. Боль стремительными рывками разлеталась от нее по всей голове.
Тут он вспомнил о скелете и, покачиваясь, встал на колени. В глазах еще плыл туман, и все-таки Флэю удалось разглядеть струистые очертания костей Саурдуста. Когда несколько мгновений спустя зрение его совсем прояснилось, Флэй увидел, что голова старика исчезла.
Обряд похорон совершил Баркентин. По коренному его убеждению, зарывать кости без черепа было никак невозможно. Жаль, конечно, будет, если череп придется взять чужой, но главное, все-таки, что тело, когда его предают земле, должно же быть чем-то увенчано. Флэй несколько раз повторил свой рассказ, правдивость которого удостоверялась ссадиной над его левым ухом. Прояснить трусливого похитителя или хотя бы представить, чем руководствовался он, совершая столь безобразное, столь бессмысленное деяние, казалось решительно невозможным. Два дня прошли в бесплодных поисках пропавшего украшения. Стирпайк возглавил отряд конюшенных юношей, отправленный на обход винных подвалов, в которых, согласно его теории, имелось – так он, во всяком случае, утверждал – множество ниш и закоулков, в коих преступник мог спрятать череп. Стирпайку давно хотелось обследовать эти подвалы. Впрочем, предпринятые при свете свечей разыскания в сыром лабиринте уставленных пыльными бутылками погребов и проходов теорию его опровергли, и когда в тот же вечер стал возвращаться, сообщая о безрезультатности своих трудов, один поисковый отряд за другим, постановлено было похоронить кости на следующее утро, независимо от того, сыщется голова или нет.