Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Матушки святы! Да чегой-то деется туточки! Никакого покоя нет бедолаге Васеньке моему! То один, то другой донимает его разговорами разными, а он, сердешный, мало того, что настрадался в бою с супостатом, так еще и свои ему покоя не дают. А ну, брысь отсюдова! – шикнула она на Кураева.
Ошарашенный таким обращением, какого он явно не ожидал от вполне добропорядочной, на вид степенной женщины, Кураев с удивлением воззрился на нее, не зная, что предпринять в столь щекотливой ситуации.
Видя, что ее крик не помогает, Федотовна продолжила свои угрозы:
– Сейчас приглашу конюха нашенского Гаврилку, что железные подковы пальцами разделывает напополам, будто не железо каленое, а блин масленый. Так он тебе покажет, как в гости пришедши, вести себя положено. Гаврюха! – гаркнула она, обернувшись к двери. – Поди сюда, помощь нужна…
Услышав это, Гаврила Андреевич наконец-то пришел в себя и громко расхохотался:
– Не надо Гаврилку звать, уже ухожу. Но что интересно, ведь меня тоже Гаврилой зовут, а потому драться с ним не собираюсь, оборони Бог!
– То-то же! – победоносно уперев руки в бока, заявила Федотовна. – Боишься честный бой принять, так и скажи. И неча на болящего нападать, а то не посмотрю, что ты при чинах, велю вон выставить и боле на порог не пущать!
Гаврила Андреевич в это время уже подошел к дверям и оттуда крикнул Василию, в изумлении смотревшего на свою заступницу:
– Василий Яковлевич, оставляю за вами поле сражения и постыдно ретируюсь. Не сочтите это за трусость, но воевать с дворней не в моих правилах. Жду вас в карете, поскольку имею сообщить вам нечто важное, для чего, собственно, и заехал к вам. Так что поспешите.
– Никуда он не поспешит, пока не съест все, что ему приготовлено, – вставила свое веское слово Федотовна. – А ты перед ним повинись, коль он выйдет к тебе. И боле не докучай ему речами своими.
Но Кураев уже скрылся в прихожей, а потому Федотовна обратила все свое внимание на Василия.
– Ну, голуба моя, чего ты дружбу водишь с такими людьми, что и так тебя едва до смерти не довели, а теперь, вместо того чтоб пожалеть да помочь быстрее на ноги подняться, покоя тебе не дают. Плюнь ты на них…
– Спасибо тебе, Федотовна, на добром слове, – попытался обнять ее Василий, но та отстранилась от него и, не дав договорить, настойчиво подвинула его к столу.
– Потом поблагодаришь, когда съешь все, а я тут посижу, погляжу на тебя, мил человек, чтоб не спешил и ел, как должно.
– Да я не успел еще проголодаться, – попробовал отговориться Василий, – к тому же ждут меня, слышали, поди…
– Ничего не знаю и знать не хочу. Пока не съешь все принесенное, ни за что не выпущу! И вздор не неси, будто бы не голоден. Вижу по глазам, голодный. Садись и кушай все, что принесла…
У Василия не было сил спорить с ней, а поэтому он покорно уселся за стол, сполоснув предварительно руки, и принялся за еду. Старая нянька устроилась напротив него, подперев лицо левой ладошкой, и с умилением смотрела, как он ест.
А Василий, все еще не остыв от стычки с Кураевым, ругал себя за горячность, которой поддался в очередной раз, но особо виноватым себя не ощущал. Он не мог привыкнуть, когда ему откровенно указывали на собственные промахи, и считал себя не то что в них не виноватым, но не понимал, зачем ему о них напоминают, коль все уже произошло и свершилось. Он не считал себя непогрешимым, но совесть его, как и у многих, жила между добром и злом, не склоняясь особо в ту или иную сторону. То иноки в монастырских стенах денно и нощно ведут борьбу с каждой дурной мыслью, их посетившей, и потом подолгу каются даже не в проступке, а в тайном греховном помысле, боясь его ничуть не меньше, нежели уже содеянного. Василий же, воспитанный в семинарии, а потом в Шляхетском корпусе, где речи велись все больше о доблести и воинских подвигах, а раскаяние жило отдельно от реальности, ютясь где-то на задворках юношеского сознания, считал себя в первую очередь воителем и лишь потом исповедником. Честь для него была важнее любых других людских добродетелей, и защиту ее при любых обстоятельствах он считал выше всего остального.
Поэтому и слова Кураева о неминуемом наказании за поединок он воспринял как покушение на свои права, коими закон, запретивший кровопролитие в мирное время, тем самым посягнул на главное его достояние, данное ему с момента рождения, то есть защиту собственной чести, без чего любой дворянин не мыслил своего существования. Но еще больше обидело его в поведении гвардейского капитана, что тот не предложил ему помощи в той щекотливой ситуации, в которой он сейчас оказался, как это принято у людей порядочных. Он ждал от Кураева чего угодно, только не порицания. Мог же он заранее предостеречь его и разъяснить, чем чревата излишняя открытость в подобной среде, куда он, Василий, попал впервые в жизни и повел себя так, как привычно было ему, открыто выказывая свою приязнь и враждебность по отношению к окружающим его людям. Оказалось же, что там совсем иные законы и правила, нарушать которые имеет право далеко не каждый.
Вот что взволновало и не давало покоя Василию, и без того пережившему нервное напряжение, равное по силе тому, что он испытал в недавнем бою с пруссаками. Но там он был не один, а среди таких же, как он, воинов. Здесь же весь свет ополчился против него, и он не знал, как защитить себя от многочисленных упреков и невысказанных вслух обвинений, витавших вокруг.
Пусть он виноват, нарушив придворный этикет, но он искупил свой проступок собственной кровью, и его не столько пугала возможность попасть под следствие со всеми вытекающими из этого последствиями, сколько он не желал, не хотел, не считал это правильным – остаться на всю жизнь с клеймом человека, побывавшего в пыточном застенке. Он готов был смириться с потерей воинской карьеры, с разжалованием в солдаты, но никак не признавал всеобщего осуждения, ставившего его в один ряд с убийцами, ворами и клятвопреступниками.
И тысячу раз прав Калиновский, заявивший ему тогда у замерзшей реки: «Дал присягу, так и служи как должно…» Не он ли отговаривал его от продолжения знакомства с Кураевым, показавшимся ему человеком опасным и способным на самое худшее. Вот теперь-то Василий убедился в правильности его слов, но изменить что-то был не в силах, а потому решил: будь что будет. Значит, так ему на роду написано…
Он через силу съел все, принесенное ему Федотовной, поблагодарил ее, и они даже расцеловались, чему женщина была страшно рада, прижала его к себе, долго не отпуская, а потом утерла слезы, неожиданно покатившиеся у нее из глаз, и тихо сказала:
– Ты, Васенька, уж прости меня, старую, но очень ты похожий на сыночка моего, несколько лет тому назад в армию призванному. Тоже, небось, мается где-то там один- одинешенек без материнского пригляду. Вот и вцепилась в тебя, как ворона в кудель, отпускать не хочется. Да разве вас, молодых, удержишь? Все одно улетите, нас не послушаете. Ты уж береги себя, не давай в обиду таким, как этот, – и она сердито ткнула пальцем в дверь, через которую недавно вышел Кураев. – Не зря я его, видать, пущать не хотела, чуяло мое сердце, не с добром он заявился. Так оно и вышло. Не водись с такими, обходи стороной, – и она широко, троекратно, перекрестила Василия, который успел уже собраться и даже прицепил к поясу шпагу, которой они так и не поменялись с Гавриилом Андреевичем.