Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но роман резко оборвался через несколько месяцев, когда Натали сказала Бобби, что все кончено, и велела никогда не звонить и даже не пробовать ее искать. Сердце у Бобби было разбито – он никогда не получал такой отворот, без всяких объяснений, от женщины, с которой так близко сошелся. Он ходил с этой неразгаданной тайной десятилетия, пока недавно один журналист, который лично знал все обстоятельства, не рассказал Бобби, что для него с Натали было бы дальше слишком опасно появляться на публике. Ее сын Антони ходил везде с телохранителями, и сама Натали тоже была под защитой полиции. Никто не знал точно, кто убил охранника, с которым переспала Натали, а ее с тех пор систематически донимали его югославские дружки. Бобби вспомнил, что она что-то говорила про опасность, но он, конечно, пропустил мимо ушей. Натали, если она хорошо относилась к Бобби, просто не стала бы пускать на самотек их роман – такое Бобби получил объяснение. Когда он услышал эту историю, для него случилось откровение. Он тогда жил у меня, и когда на следующее утро спустился завтракать, то чувствовал себя прекрасно: был благодарен Натали за то, что та спасла ему жизнь, и радовался, что она не рассказала ему про реальную ситуацию, иначе бы он обязательно занял неразумную позицию. “Да что мне эти ебаные лягушатники? Да я, блядь, из Техаса, я их сожру, на хуй, и не подавлюсь” – так он это сформулировал, но ничего бы из этого хорошего не вышло. Бобби остался жить, чтобы еще не раз вложить всю душу в свою дудку на Brown Sugar, – хотя жизнь его не стала спокойнее, как мы увидим.
* * *
Как создавалась вся эта музыка – по две песни в сутки на героиновом рационе, когда казалось, что это просто внутри у тебя такой сверхмощный генератор? При всех своих негативных сторонах – я его никому не посоветую – героин имеет свою пользу. Опий на самом деле много что выравнивает и упрощает. Когда он в твоем организме, неважно, что тебе подсунет жизнь, ты со всем справишься. Тогда стояла задача как-то наладить всю работу Rolling Stones в этом доме на юге Франции. Нужно было выдать на гора альбом, и мы знали, что если не получится, то победа за Англией. А в этом доме, этом бедуинском караван-сарае, в любое время суток находилось от двадцати до тридцати человек, и меня это не напрягало, потому что есть у меня такой дар – не напрягаться либо потому, что я был сосредоточен, не без помощи спецсредств, на музыке.
Зато Анита напрягалась. Ее это доводило до бешенства. Она одна из немногих говорила по-французски и еще по-немецки – с австрийской экономкой. Поэтому она превратилась в вышибалу, выпроваживала народ, ночевавший под кроватями, вообще всех, кто слишком загостился. Конечно, ситуация была накаленная, не без паранойи – каких я только ужасов не наслушался про ее дежурство на дверях, и все это, само собой, на фоне беспрерывного наркопотребления. Еще нужно было постоянно кормить прорву народу, и однажды какие-то богомольцы в оранжевых балахонах заявились к нам, сели со всеми за стол и за две секунды подмели весь наш запас еды, только руки мелькали. Аните ничего не оставалось, кроме как уводить меня на кухню и там яростно чиркать рукой по горлу – она очень боялась всех этих ковбоев из нашего окружения.
Толстый Жак жил за углом, в кухне, которая стояла отдельно от главного здания. И в один прекрасный день раздается взрыв – мы слышим, как рядом что-то глухо, но солидно громыхнуло. А все спокойно сидят себе в большой столовой. И тут же в дверях появляется Жак, с подпаленными волосами и лицом, перемазанным сажей, – прямо картинка из комикса. Оказывается, он взорвал нашу кухню. Слишком долго держал газ открытым, прежде чем поднести спичку. И он объявляет, что наш ужин отменяется. Буквально, говорит, крышу снес.
Герыч работал на мою тогдашнюю установку, на всестороннюю оборону. Он был как ограда от всей этой ежедневной колготни, потому что вместо того, чтобы с ней разбираться, я ее блокировал, чтобы сосредоточиться на своих занятиях. Ты мог делать и то и се, и пятое и десятое, но как будто в герметичной оболочке. Невмазанный ты при определенных обстоятельствах просто не зашел бы в эту комнату, чтобы с тем-то и тем-то разобраться. А вмазанный ты мог легко туда зайти и выкрутиться из любой проблемы, причем еще так по-спокойному. И потом вернуться к себе, достать гитару и доделать то, чем ты там занимался. С герычем можно было осилить что угодно. Тогда как по трезваку… не знаю, слишком много всего происходило одновременно. Когда ты в такой оболочке, ты живешь в мире, где остальные люди ходят по кругу, как солнце и луна. Они просыпаются, идут спать… Если ты вырвался из цикла и не спишь уже четверо-пятеро суток, воспринимаешь этих людей, которые только что встали или только что легли, очень отдаленно. Ты работал, писал песни, перегонял пленки, а тут заходят эти люди, которые все это время дрыхли! В постели! Они даже еду какую-то ели! А ты все торчишь и торчишь у того же письменного стола, с гитарой, ручкой и бумагой. “Блядь, где вас носило?” В какой-то момент я дошел до того, что начал прикидывать, как бы помочь этим бедняжкам – ведь им же приходится спать каждый день.
Для меня, когда я записываюсь, времени просто не существует. Оно меняется. Я только понимаю, что время в этом как-то участвует, когда люди вокруг меня начинают валиться с ног. Иначе я бы только втыкал и втыкал. Девять суток – это был мой рекорд. Само собой, рано или поздно отрубаешься и сам. Но, если говорить о восприятии времени, Эйнштейн, в общем, не врал – это все относительно.
Дело не только в высоком качестве допинга, который я потреблял, не только поэтому я до сих пор живой. Я очень тщательно подходил и к количественной стороне. Я никогда не надставлял дозу, чтобы словить чуть-чуть лишнего кайфа. Большинство наркотов как раз на этом и срубается. Все от жадности, а я жадностью как-то никогда не страдал. Люди думают, раз их вставило посюда, то нужно слегка догнаться, и вставит еще сильнее. Но так не бывает. Особенно с кокаином. С дорожки хорошего кокаина тебя должно бодрить до утра. Но нет, десяти минут не пройдет, а они уже занюхивают следующую, а потом еще одну. Это идиотизм. Потому что сильнее тебя не вставит. Может, это у меня самоконтроль такой, а может, я в этом плане нетипичный случай. Может, здесь у меня преимущество.
Я был главный распорядитель работ. Я не оставлял в покое ничего и никого, особенно в то время, маньячил по-черному. Если мне пришла идея, и идея правильная, ее необходимо отработать прямо сейчас, не сходя с места. Еще пять минут, и она может уйти. Иногда, я выяснил, дело шло лучше, если я появлялся с обозленным видом и никто не понимал, из-за чего. Я так больше из них выжимал. Они из-за этого думали: ого, странный он какой-то, раздражительный стал, чудит. Но к концу дня то, что я хотел получить от песни или трека, получалось. Такой трюк я, правда, устраивал, только если считал, что есть необходимость. Кроме того, я получал лишние сорок минут в сортире, чтобы вмазаться, пока они там расчухивали, что я сказал.
График, наверное, был не совсем нормальный. Его стали называть “китовское время”, и Билл Уаймен, например, в связи с этим постоянно пребывал немного на взводе. Хотя держался и слова не сказал. Еще в начале мы собирались стартовать в два часа дня, но это оказалось утопией. Поэтому мы сказали: тогда стартуем в шесть, но обычно это превращалось в час ночи. Чарли вроде бы не имел ничего против. Зато Билл переносил это с большим трудом. Я могу понять. Я славился всякими штуками. Я мог пойти в сортир, а мозгом был погружен в песню, и, бывало, вмажусь и сорок пять минут спустя все еще зависаю в сортире, прикидываю, что же я хочу от нее получить. Нужно было сказать: все, перекурите пока, я пойду подумаю. Но я ничего такого не говорил. Это было хамство с моей стороны, конечно, невнимательность.