Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну а в кушеровской, пусть и крохотной, но двухкомнатной всё же квартирке, при желании, можно было скоротать вечерок, в тепле и покое, выпить немного, повидаться с друзьями, с приятелями.
Яковлев из дому – так уж получается, так выходит, не по его вине, а по другим причинам, – выбирается очень редко.
Для него такие вот вылазки – к людям, в свет, на прогулки просто, побродить, подышать, – всегда оказываются проблемой.
Передвижение каждое, одному, в пространстве, а может быть, и во времени, всё с ним бывает, всё случается часто, по городу неминуемо сопряжено для него с немалыми сложностями, для него-то уже привычными, если помнить о воле его и способностях необычайных жить и действовать по чутью, по наитию, подниматься над условностями и преградами высоко, буквально взлетать и над страхами, и над странностями окружающей жизни, а, значит, побеждать, каждый раз побеждать всё, что может ему помешать и мешает ему постоянно добираться упрямо до цели, восходить над любою бедой, как цветок, нарисованный им, быть собою везде и всегда, находиться в духовном пути, это прежде всего, а не только находиться в дороге, в городе, направляясь к своим знакомым, чтобы там повидаться с ними, отдохнуть хоть немного душой, тогда как для всех других никаких в этом сложностей нет.
Володино появление все расценивают как событие.
Все относятся к этому, словно к совершённому им сегодня несомненному, это уж точно, и весьма серьёзному подвигу.
Все его любят здесь.
Все ему очень рады.
Он снимает своё пальто мешковатое, а потом извлекает из рукава лист бумаги, скрученный в трубку, – работу свою, гуашь, спрятанную в рукаве от вездесущей матери, – подарок некоей даме, в которую так наивно и восторженно он влюблён.
Да, известно, что дома – строгости. Не тюремный режим, но всё-таки трудновато порой приходится так вот, в гуще ограничений и запретов, существовать. Вот и терпит он этот гнёт огорчительный, долгий. Дома – постоянный контроль, надзор. Шагу лишнего там не сделаешь, чтобы тут же его не заметили. Положение прямо аховое. Но, скажите-ка, что же делать, если так вот, если помягче говорить о таком, – грустновато, ну а если порезче об этом говорить – то просто ужасно всё сложилось в жизни его?
Художник чувствует там себя, как будто в осаде.
И даже, если уж быть откровеннее, временами, особенно в те периоды, которые, к сожалению, бывают слишком тяжёлыми и мучительными для него, изматывают основательно, и надо с ними бороться, чтобы выдержать всё это, выжить, победить наваждения эти, чтобы снова работать, – ну прямо, как в настоящей тюрьме.
Во всяком случае – словно в очередном дурдоме.
Что хуже – ещё вопрос.
Приходится, да, представьте, выносить работы украдкой, чтобы никто из домашних этого не заметил, если хочешь, в кои-то веки, их кому-нибудь подарить.
Мать привыкла их продавать: постоянно, пусть незадорого, но и то хорошо, а берут, и поэтому получается хоть и скромный, зато реальный и вполне приличный доход.
Володя, с немалыми трудностями, вырвался из-под опеки.
Подумать только: сегодня это ему удалось!
Он радуется, как отважно убежавший с урока школьник.
Восклицает, сверкая глазами на друзей:
– Хорошо здесь у вас!
Оттаивает, успокаивается.
Дарит своей нарядной, специально сюда пришедшей, чтобы с ним повидаться, пассии принесённую им работу – одинокий белый цветок на глухом, беспокойном фоне.
Дама счастлива:
– Ах, Володя! Вот спасибо! Какая прелесть! Как я рада! Ах, как я рада! Это чудо, ну просто чудо! Ах, Володя! Можно тебя мне за это поцеловать?
И Володя, стесняясь:
– Можно!
Дама – Яковлева целует. Но не в губы. Как птичка. В щёчку.
И Володя – краснеет вдруг.
И потом говорит:
– Ещё!
Дама – снова его целует. Словно птичка. В другую щёчку.
И Володя, разволновавшись, говорит ей опять:
– Ещё!
Дама – смотрит вкось на Володю. И целует Володю – в лоб.
И Володя стоит, смущённый и довольный вполне: любовь!
Ну а дама – щебечет восторженно, с виртуозными птичьими трелями в звонком, резком, высоком голосе, всё щебечет о чём-то, поёт, но о чём – никак не поймёшь, и не надо её понимать, лучше всё, как есть, принимать, пусть щебечет, – она музыкантша.
Кто-то Яковлеву протягивает лист бумаги и мягкий грифель.
Он усаживается за стол. Надо сызнова рисовать.
Несколько быстрых росчерков – и плывёт на белом листе лупоглазая, симпатичная, на кого-то похожая рыбка.
Желающих получить Володин рисунок – немало.
На другом листе столь же быстро возникает грустная птичка.
На третьем листе – появляется, на фоне домов городских и деревьев, милое женское лицо, и есть в нём какая-то недосказанность, прелесть, есть сокровенная, светлая тайна.
– Это ты! – говорит Володя зардевшейся от смущения тихой хозяйке дома. – Правда, похоже? Бери!
Все – охотно берут рисунки. Благодарят его.
Володя сегодня – в ударе, на подъёме. Он обращается сразу ко всем собравшимся:
– Давайте ещё бумагу! Буду я всем рисовать!
И бумага, само собою, появляется перед ним.
И Володя – опять рисует.
Всю бумагу изрисовал.
Всем рисунки вручил – в подарок.
И, конечно, как же иначе, не один рисунок, а несколько превосходных своих рисунков он вручил целовавшей его, в щёчку, дважды, и в лоб, единожды, вдохновившей его сегодня, так внезапно, на рисование, для него распрекрасной, даме.
И потом начинается – общее, как обычно, в те годы, застолье.
И Володя – участвует в нём.
Вина он, даже сухого, вообще никакого, не пьёт.
Его угощают чаем, свежим и крепким, и сладостями.
Черноглазый, скуластый, собранный в комок, а может быть, даже в энергетический шар, с желтоватым оттенком кожи, с лицом, которое он словно вжимает в мир, с артистичными, выразительными, маленькими руками, со странной шишкой на лбу, широком, уже морщинистом, будто бы с третьим глазом, когда-то, в юности, вроде бы, здоровый и энергичный, с отменным зрением, зрячий порою до ясновидения, а позже – уже больной, да только что за болезнь и есть ли она вообще, толком никто не скажет, полуслепой художник, рисующий непонятно как, суть вещей и явлений прозревающий внутренним зрением, Яковлев нынче – в компании славной, среди своих, и ему здесь, это уж точно, действительно хорошо.
– Яковлев – гений! – решительно, убеждённо, дымя сигаретой, говорит кому-то в соседней, слишком уж маленькой комнате, наполовину занятой чёрным большим роялем, одетый в костюм джинсовый хороший художник Вагрич Бахчанян, в столицу приехавший