Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стрельцы как захватили Москву в мае, так и не собирались из нее так просто уходить. Вооруженные среди безоружных, они вроде бы владели городом, и бояре, и горожане их боялись; но сколько это может продолжаться?! Стрельцы сами боялись горожан, и тем более всей Руси, земли. Ведь рано или поздно, предстояло ответить за преступления 15–17 мая. Стрельцы нуждались в оправдании, и правительство, чтобы их успокоить, поставило на Красной площади столб с памятной запиской, как правильно стрельцы восстали и какие страшные негодяи были все, кого они убили в три страшные майские дня.
Некоторым бунтовщикам, самым отчаянным и злым, уже было и некуда деваться — слишком уж они оказались запачканы человеческой кровью. В этих кругах вырабатывались неопределенные, призрачные, но все же планы — истребить семью царя, часть знати, сделать царем Ивана Андреевича Хованского… Так сказать, идти до самого конца.
Все лето буянили стрельцы в Москве, и все яснее, помимо схватки Милославских и Нарышкиных, просматривалось действие еще одной силы, еще один общественный интерес. Это был интерес старомосковской знати, по большей части людей малоспособных и малоподвижных: ведь все представители древних родов уже сделали карьеру и совершенно не нуждались в прикрытии со стороны местничества или других пережитков. Князь Голицын сам предложил упразднить местничество, но князь Голицын был умница и талантливый человек, а ведь были еще и князь Лыков, и князь Буйносов, которые сами по себе решительно ничего не значили и никому не были нужны. Приспособиться к любому социальному строю, сделать карьеру при любых условиях (в том числе на условиях, на которых когда-то выдвинулись их предки) было для них непосильно — слишком они были жалкие, выродившиеся… никакие. Для них любые перемены, в чем бы они ни состояли, значили одно — конец их положению в обществе. По моим наблюдениям, все консервативные революции в обществе делаются именно таким контингентом — не просто представителями «имущих классов», а как раз теми их представителями, которые уже ни на что не способны и у которых нет другого выхода, как цепляться за старое.
При всех изменениях в законах, при всей передвижке собственности в Москве оставалась не очень заметная на первый взгляд, но совершенно реальная сила: кучка очень богатых, очень могущественных людей, стремившихся любой ценой не дать обществу развиваться.
Нет никаких оснований полагать, что эти люди держали сторону Милославских или Нарышкиных. У Нарышкиных был такой страшный для них человек, как умница и «западник» Матвеев. У Милославских — целая плеяда «западников»; один Голицын чего стоил, и даже царевны Милославские ставили театры и читали светские романы на польском.
Для людей, чей основной лозунг «Никаких перемен!», вообще очень опасны все умные, яркие люди всех партий. Ведь эти люди хотят что-то делать, а в смутные, переломные времена утверждают новые правила игры. А им, богатым, знатным, но ничтожным, как раз этого-то больше всего и не хочется.
Зато очень хорошо просматривается связь этих старых, убежденных реакционеров и князя Ивана Хованского — человека хоть и «не разрядного», но очень не жаловавшего других незнатных, и главное — маниакального врага всех нововведений. Нужны были совершенно особые условия, чтобы стрельцы стали слушать Тараруя, чванство и спесь которого проявлялись очень ярко. Но не нужно было никаких особых условий, чтобы Хованский сделался выразителем интересов сходящей со сцены консервативной элиты.
И все лето в Москве, фактически оккупированной собственной армией, царил Хованский, а за его закрученными усами и усыпанной драгоценностями саблей маячили бледные, невыразительные тени последышей… Вот только две беды: во-первых, совершенно непонятно было — а что, собственно, дальше делать? Ведь ни у стрельцов, ни у Хованского, ни у Лыкова с Буйносовым не было совершенно никакой новой идеи, которая оправдывала бы бунт 15–17 мая и показывала бы, как жить Московии без «полков иноземного строя», железоделательных заводов, польских и немецких книг.
Такой идеей на какое-то время оказалась «старая вера» — крещение двумя перстами, использование богослужебных книг, которые были до Никона. Во время диспута 5 июля 1682 года впервые в истории Московии «старая вера» стала не символом сопротивления официальному союзу Церкви и государства, а символом консерватизма, отказа от уже достигнутого уровня европеизации страны.
Но и «старая вера» не стала тем лозунгом, который был способен зажигать людей, вести их за собой, сплачивать в толпы единомышленников. Стоило во время собора Софье повысить голос на раскольников и предложить делегатам от стрельцов конкретный выбор: «Нас и все царство на шестерых чернецов не променяйте!» — и выборные стрельцы начали пить за здоровье царевны, а раскольников бить с криками: «Вы, бунтовщики, возмутили всем царством!»
Второй же бедой была Софья Алексеевна… С. М. Соловьев очень остроумно замечает, что «с шумом вошли раскольники в Грановитую и расставили свои налои и свечи, как на площади; они пришли утверждать старую веру, уничтожать все новшества, а не заметили, какое небывалое новшество встретило их в Грановитой палате: на царском месте одни женщины! Царевны, девицы, открыто перед народом, и одна царевна заправляет всем! Они не видели в этом явлении знамения времени. На царских тронах сидели две царевны — Софья и тетка ее, Татьяна Михайловна, пониже в креслах царица Наталья Кирилловна, царевна Марья Алексеевна и патриарх…»
Есть и правда что-то невыразимо забавное в том, как ревнители традиций и искоренители новшеств оказываются неспособны «в упор увидеть» самого главного новшества! А главное — ведь и правда после смерти отца и брата Софья оказалась самым жизнеспособным, самым активным и наиболее влиятельным членом царской семьи.
Пока она оставалась в Москве, была заложницей стрельцов, но и тогда не удалось ее подчинить воле Хованского. И как бы старые дураки ни бормотали про «бесчестные дела» живущих по своей воле царевен, ни вели «мудрые» разговоры про «волос длинен, да ум короток», а Софья Алексеевна оказалась на высоте ситуации.
А 20 августа 1682 года царевна выехала в Коломенское со всей семьей и оставалась там, не возвращалась в Москву.
Уже в сентябре «хованщина» закончилась самым позорным образом — восставшие без толку шатались по Москве, сами толком не зная, чего им нужно. Руководства, признаваемого всеми, не было, офицерам многие не подчинялись. «Полки иноземного строя» в этом безобразии почти не принимали участия, и, когда к Москве двинулись правительственные войска, сопротивляться им оказалось некому.
Отдадим должное Софье — 17 сентября 1682 года казнили только самого князя Хованского, его сына Андрея, нескольких самых активных бунтовщиков — тех, кто действительно был по уши виноват. Остальных стрельцов 24 сентября царевна готова была простить, при условии их покаяния и признания своей вины.
Только 6 ноября, после окончательной повинной стрельцов, им «выговорили их многия вины» и отправили, говоря современным языком, «по месту прохождения службы». Даже выдали хлебное жалованье, которое задолжала казна! И, во всяком случае, правительство Софьи не устроило ничего даже отдаленно похожего на массовые казни стрельцов, позже учиненные Петром по гораздо более ничтожному поводу. И сумело завершить «хованщину» самым спокойным и бескровным способом.