Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заснул он почти что сразу, на жесткой постели, в какой-то каморке. Рядом, за деревянной перегородкой, храпела в комнате побольше рабочая семья из шести человек. Атаназию снился изысканный салон прекрасной незнакомки. Она была «главным фактором разложения» — так сказал ему лакей, которым был Юзя Семятыч, давно погибший на дуэли. Откуда? Зачем? Потом начались какие-то прыжки через кушетку, совершаемые неизвестно откуда взявшимися гостями во фраках. Скакал и Атаназий, и был во всем этом какой-то глубокий и непонятный смысл. «Eine transcendentale Gesetzmäßigkeit»[85], — как сказал кто-то со стороны. Пока наконец не вошла Геля в образе индийской богини. Все остальное исчезло. У Атаназия с каждого бока выросло по пять рук, и он обнял ими Гелю, которая была из бронзы, но живая. Он сам тоже преобразился в резную фигурку, и тогда между ними началась «любовь» — только м е т а л л и ч е с к а я — по-другому и не скажешь. «Новую вещь я открыл, совершенно новую, — с наслаждением думал Атаназий. — Я на самом деле бог, индийский бог». — И в безумной ярости он изнасиловал металлическую Гелю в классическом стиле индийских скульптур, придерживая ее десятью руками за голову, шею, лопатки, талию и ягодицы. Он проснулся и почувствовал, что это произошло на самом деле. «Грудь разодрал себе и обливаюсь кровью» — припомнилась ему строчка из стиха Мицинского. Но он совершенно не понимал, где находится. За стеной храпела рабочая семья, а в трубах журчала вода. В комнате пока еще было темно. Зазвонил будильник. «Ага, четыре часа», — в отчаянии буркнул Атаназий, придя в сознание, но моментально уснул. Но тут же (так ему показалось) его снова разбудили, и вот он уже мылся холодной водой, стоя в громадном медном тазу — общей умывальне всей семьи. (У него в дороге прохудился «тэб», а в столице он не мог ничего подобного достать.) «Еще заразу какую подцеплю на пятки», — думал он, вытираясь громадной губкой, единственным оставшимся у него настоящим богатством. И это он, наш «извращенец» Тазя! Просто не верится. «Поживем — увидим, как там будет дальше», — сказал он, и с этой поры всегда так говорил — симптом так называемого «поживемувидимизма».
Только теперь он вспомнил, что к нему в гостиницу должна была прийти Гиня. А его до полвосьмого продержали на работе, а тем временем сами привезли его вещи сюда и общим омнибусом, развозящим всех по квартирам, привезли его на место после обязательного ужина. А он забыл обо всем! «Где я ужинал? Ага, в той же самой столовой — нет, просто не верится! Неужели я был такой уставший? Идея этого проклятого Темпе. Показал мне коготок. Эта механизация, в общем, сильный наркотик. И я забыл о Гине». Отвезенный омнибусом, через час он уже сидел за своим столом и перепечатывал на машинке бессмысленные, как ему казалось, «куски». На метафизику времени не осталось. Но он решил, что любой ценой должен увидеться с Гиней. С единственной женщиной, оставшейся у него. А тут за любую глупость высшая мера наказания — расстрел, высшая мера наказания — расстрел, высшая... — о, это сильный наркотик. «Поживем — увидим, что будет», — проворчал он в сотый раз. Однако пока еще, несмотря ни на что, все было интересно. Но увидеться с Гиней оказалось невозможно: в канцелярию комиссара пропусков не выдавали, а кроме того, ни на что не хватало времени: товарищ Темпе учил соотечественников работать.
Хорошо еще, что не проводили личного досмотра благодаря каким-то там печатям, и Атаназию удалось сохранить трубку с белым порошком. Он тщательно спрятал ее в чемодане, запираемом на ключ, порою доставал, осматривал нежным взглядом и гладил, как верную собачку. Наконец, после недели такой жизни, он получил открытку: «Жди меня в три на кладбище завтра». Понедельник — должна была быть свободной вторая половина дня. «Т. уезжает на празднества в Н. Г.», — стояло далее в открытке.
Атаназий был как во сне, пока шел по залитым осенним солнцем улицам. Отделить прошлое от настоящего никак не удавалось, время будто перестало существовать. Тот же самый город, те же самые улицы. Что-то невероятное. И тут до него дошло, что почти ни разу он не подумал о Зосе. Где же он, ее дух, что должен был ждать его на границе родины и с которым он должен был соединиться для осуществления чего-то чрезвычайного? Ему вдруг стало стыдно перед призраком — стыдно вдвойне: за эту свою «работу» (занюханная нивелистическая должностишка) и за то, что только теперь, идя на встречу с Гиней, он вспомнил о нем — не о Зосе, а о нем, ее духе — потому что та, некогда живая, исчезла в сумраке, покрытом индийским развратом. У него уже был план, только как его осуществить? Хватит с него всего этого. Дух Зоси, воспоминания пережитого с Гелей, Цейлон, Индия, столица, Гиня — все смешалось в одну бесформенную кучу, из которой невозможно выбраться. Ему следовало так заболеть, чтобы его послали в горы на лечение, — так он решил. На могиле Зоси на него должно снизойти откровение — так он вообразил себе или просто вбил в голову.
За кладбищем расстилались поля. Далекие леса виднелись на горизонте в осенней мгле. Разве можно было допустить, что и там живут люди, там, в городе, в часе езды отсюда? Он уже издалека увидел стройную фигурку прежней любовницы. И снова ему пришли на память ее слова: «О сколь странные формы может принимать безумие здоровых людей». (Гиня часто изрекала нонсенсы, по существу ей сказать было нечего, но порой, случайно, из сказанного ею проступала некая мысль, и тогда она была совершенно счастлива. У нее даже была книжечка, в которую она записывала свои жалкие «золотые мысли». «Компрометацией мы называем отступление от справедливых побуждений, если скомпрометированный заранее не расплатился по счетам со своим безупречным прошлым», или такое: «Избыток благородства мстит за себя только потому, что мы не умеем взглянуть на него как на благодать, которой одаривает нас собственное бессилие в отношении преданных идеалов» и тому подобное.) Может, он на самом деле уже сошел с ума? Но теперь эта мысль совсем не пугала его. Тем лучше: может, только в таком состоянии можно все это выдержать, как, собственно, он это и выдерживал.
— Мне кажется, что я тебя не видела сто лет, а всего лишь полтора года прошло, — были первые ее слова. — Ах, Тазя, Тазя, только теперь я вижу, как мало ценила твою любовь! Где ты был? Что было с тобою? С тех пор как не стало Зоси, ничего о тебе не знаю. Мне только Препудрех немного рассказал — но он так изменился. Ты бы не узнал его: Маг Чистой Нивелистической Музыки — товарищ Белиал. Он, в сущности, сделал нечто ужасное — нивелировал музыку, и знаешь, что самое странное: как раз это и нравится им, освобожденным животным. — (Лицо Атаназия не скрыло отвращения.) — О Боже! Что я такое говорю. Может, ты... Впрочем, нет. Мы здесь боимся чуть ли не самих себя. Темпе страшно ревнив. Я погибну, если он узнает, и ты тоже погибнешь. Рассказывай ты. Что это я все говорю?
У Атаназия было жестокое предчувствие, что она — последняя женщина, встретившаяся ему на пути. Да, пробил час. Прошлое раздулось перед ним до гигантских размеров — та, прошлая, спокойная жизнь, скромно скроенная и скромно отрежиссированная, приобрела в этот момент оттенок некоего величия. Он дождался этого. Он должен был перед кем-нибудь раскрыться: слишком тяжело переживал он свое одиночество. Гиня никогда не была «орлицей», но что-то в ней там все-таки теплилось: такой вот ласковенький третьеразрядный демоненок. Но сейчас он испытывал к ней что-то странное: это была не она, а та, какой он хотел, чтобы она была когда-то.