Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Врач пожал плечами и отвернулся.
– Уверяю вас, я – ее муж, и я ее не насиловал и не избивал, – сказал я. – Ради христианского милосердия, умоляю, отведите меня к ней.
– Что ж, полагаю, вреда от этого не будет, – ответил врач и повернулся к полицейскому. – Пойдемте с нами.
Мы вышли в больничный, пропахший лекарствами коридор.
Карин была одна в палате. У кровати сидела медсестра. Рука Карин лежала поверх одеяла, но лицо было полузакрыто простыней. Даже во сне дыхание Карин было быстрым и прерывистым. Я бросился к ней, но врач указал на два стула у двери:
– Посидите здесь. Я вернусь через пять минут.
– Сэр, я должен вас предупредить, – сказал мне полицейский, усаживаясь рядом. – Если она очнется, то я обязан записать ваш разговор. Для протокола.
Я кивнул. Мы сидели молча. Медсестра то и дело нервно косилась на меня, однако присутствие полицейского ее успокаивало. Прошло минут десять. Врач не возвращался.
– Вам лучше уйти, – прошептала медсестра.
Внезапно Карин открыла глаза, приподняла голову и выдохнула:
– Алан!
Я подошел к ней и взял за руку. Меня никто не остановил. Я поглядел на нее.
Лицо ее напоминало листья на сорванной ветром ветке ясеня – вялое, безжизненное, тусклое, будто маска, будто осколки Карин. Она смотрела на меня, не узнавая, и я сообразил, что мое имя она произнесла, не догадываясь о моем присутствии. Ее лицо, ее изумительное лицо лишилось былой красоты. Оно не было обезображено, но как-то неуловимо изменилось, превратившись в свое бледное подобие. Даже сейчас я не в силах об этом вспоминать. На миг мне почудилось, что меня обманывают и это не Карин, но потом я наклонился, поцеловал ее и, выпустив ее руку, отвернулся.
Полицейский легонько взял меня за локоть и повел к выходу. Мы подошли к двери, и тут Карин своим обычным голосом ясно произнесла:
– Mögst du nicht Schmerz durch meinen Tod gewinnen[123].
Я обомлел.
– Ich hatte kein Mitleid[124], – шепотом добавила она.
Больше она ничего не сказала. Мы вышли и сели на скамью в коридоре. Немного погодя, полицейский сказал:
– Простите, сэр, но на каком языке она говорила?
– На немецком. Она родилась в Германии.
– А вы не объясните мне, сэр, что именно она сказала?
– Ich hatte kein Mitleid. Буквально это значит: «У меня не было жалости».
– «У меня не было жалости». Спасибо, – кивнул он, записывая мои слова.
Мне дали болеутоляющее и снотворное, и ночь я провел в больнице, в отдельной палате. Наутро, вскоре после того, как я проснулся, пришла медсестра и сказала, что Карин ночью умерла.
Я не испытал потрясения и даже не осведомился о причине ее смерти. Для меня все это было концовкой пьесы, предсказуемой и ожидаемой.
Медсестра уставилась на меня, изумленная моей реакцией на печальное известие. Возможно, она думала, что я огорчусь, зальюсь слезами, начну задавать вопросы, винить докторов. Она сидела у кровати, не говоря ни слова, давая мне возможность собраться с мыслями и что-то ответить. Я молчал.
– Примите наши искренние соболезнования, мистер Десленд, – наконец произнесла она официальным тоном. – Это большое горе. Чуть позже доктор Фрейзер подробнее расскажет вам о ее кончине. Полагаю, сейчас вам хочется побыть одному.
Как только медсестра ушла, дежурная сиделка принесла мне завтрак.
– Мистер Десленд, вы сейчас очень расстроены, – добродушно сказала она, присаживаясь на краешек кровати, – но все равно попробуйте что-нибудь съесть. Ради вашего же блага. Вы же хотите поскорее выздороветь?
Ее просьбу я выполнил без возражений, будто в детской игре, и смог в какой-то степени принять ее точку зрения, взглянуть на ситуацию со стороны. Сиделка, женщина недалекая, но добрая и искренняя, выполняла свою работу, и с ней мне было легче, чем с человеком большого ума. Наверное, она и сама об этом догадывалась. Сиделки все замечают.
– Как вас зовут? – спросил я, будто ребенок, тоскующий по дому и мечтающий завести друзей.
– Сестра Демпстер, – ответила она, явно не желая, чтобы я обращался к ней по имени в присутствии главной медсестры.
Я неуверенно начал рассказывать ей о Карин, о том, что мы были женаты всего шесть недель, о том, как все восхищались красотой моей жены, о том, что Карин изменила мою жизнь и стала причиной нашего внезапного обогащения, о том, как мы были счастливы, узнав, что она беременна. А потом я разрыдался:
– А теперь… ох, знаете… все думают, что я… что я…
– Нет-нет, я так не думаю, – ответила она, погладив меня по плечу. – Лучше расскажите, что между вами произошло. Вам же рано или поздно придется все объяснять. Вы что, поссорились?
– Мне все равно, что со мной будет, – сказал я. – Это не имеет значения. И вообще больше ничего не имеет значения. Почему все решили, что я ее обидел?
– Но если вашей вины ни в чем нет, скажите правду, – недоуменно возразила она. – Просто никто не знает, что именно случилось, а когда кругом совершаются всякие преступления, ну, вы же понимаете, вот как в газетах пишут…
Внезапно я осознал, в чем заключается моя основная трудность, неколебимая, как гранитная глыба. «Рано или поздно придется все объяснять». А что я мог объяснить? Мы выехали из дома на рассвете, я привез жену на пустынный пляж и бросил ее там – нагую, в беспамятстве, умирающую… Последствия меня не страшили. Карин умерла, и меня не волновало, что будет со мной. Но мысль о том, что меня подозревали в попытке ее убийства, была невыносима. Несомненно, именно так и будет истолковано мое упрямое молчание. Но если сказать правду… Какую правду? Я и сам толком ничего не знал. Мне не поверят. Меня сочтут безумцем, человеком, способным на все в невменяемом состоянии. И это еще не самое худшее. Я прекрасно понимал, что дальнейшее расследование приведет полицию в Копенгаген. И что там обнаружится? Я ничего не знал о своей жене: ни кто она такая, ни откуда родом. Мне нечего было сказать следствию, кроме одного-единственного ужасающего факта, известного лишь мне, о котором полиция ни в коем случае не должна была узнать. Недавно я мнил себя вознесенным на вершину пирамиды, в точку, через которую изливалась в мир божественная красота и обаяние Карин. Но мои обязательства этим не ограничивались. Поскольку я никогда не перестану любить Карин, радость и скорбь оставались сторонами все той же золотой монеты. Какова бы ни была страшная правда, я не имею права о ней упоминать и не смею допустить, чтобы имя Карин смешали с грязью.