Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он повернулся и неуверенными шагами двинулся было прочь, не решив, похоже, куда именно. И вот тогда, подобно учителю, решившему на ходу переговорить с учеником, отец опустил свою ладонь ему на плечо, стал что-то говорить ему, сопровождая свою речь свободными жестами другой руки. Молодой человек, продолжая смотреть под ноги, слушал его… и так, бок о бок и плечом к плечу, они удалялись от меня, пока не скрылись в одном из соседних переулков. А я понеслась к своему Кедми, который похрапывал, опустив голову на руль. «Кедми, – закричала я, расталкивая его, – Кедми, он здесь. Отец толкует с ним сейчас. Проснись!» Он вылетел из машины пулей и понесся за ними, оглашая пустую улицу громким криком… но на это среагировал только «убийца». Оглянувшись, он увидел Кедми и прямо на наших глазах испарился, растворившись в ночном тумане, клубившемся меж заводских труб, огражденных невысоким забором. Отец, остановившись, неторопливо достал сигарету и прикурил; вид у него был совершенно собранный, и сна, похоже, не было ни в одном глазу. «Он обещал мне встретиться с тобой после седера, – сказал он отчаявшемуся Кедми. – Он поклялся, что сам вернется в свою камеру. Он дал мне честное слово, и я верю ему. Тебе советую поступить так же». И Кедми, впервые за все те годы, что я его знала, стоял, не находя слов, чтобы ответить, стоял безмолвно, как статуя, не в состоянии выдавить из себя ни единого слова.
И вот теперь он лежит и спит, положив на лицо газету, в то время как ребенок уставился на него, глядя из своей кроватки сверху вниз среди простыней и подушек. Стоит он весьма своеобразно – распрямившись в полный рост, чуть выгнув спину и прочно упершись пятками в матрас, глаза обращены к полоске лунного света, пробивающегося сквозь щели в портьерах, колышущихся от бриза. Высокий, худой мальчик, не желающий общаться со мною и рассматривающий меня с явным подозрением. Я снова пытаюсь пустить в ход свой ломаный английский, но он только в изумлении опускает голову.
– Хватит тебе уже терзать его своим английским времен Шекспира, – подает реплику Кедми, уже было совсем уснувший. – Может быть, ты наконец уложишь сейчас его в постель? Здесь он ходит по моей голове…
Я поднимаю его и несу в заново перестеленную, но все равно мокрую кровать. Укладываю и заботливо укрываю… от прикосновения к его телу я испытываю давно забытое наслаждение. В который раз я пытаюсь поговорить (тщетно) с ним. Ракефет переворачивается на спину, погружаясь все глубже в сон. Гадди тоже ерзает в своей постели, чувствую, что его сон – неглубок. В комнате абсолютно темно, только ночничок светится зеленоватой точкой. Я уже почти на пороге комнаты, когда понимаю, что малыш снова встал на ноги и, вцепившись в ограждение кроватки, смотрит на меня. Чего он хочет? Такое странное, тихое, замкнутое в себе самом существо. Я делаю новую попытку уложить его, но он крепко держится за решетку кровати, на лице его выражение отчаяния. Где она сейчас может быть? Возможно ли, что она больше не вернется, оставив его нам? Возможно ли подобное помутнение разума? И у нее тоже?
Из детской кроватки, не мигая, на меня смотрит мой отец в возрасте пяти лет.
Внезапно что-то заставляет меня отпрянуть в страхе, как если бы отец, собственной персоной, вошел из коридора в комнату и вышел наружу через окно. Меня сотрясает крупная дрожь, сердце, сначала готовое выскочить из груди, перестает биться, чтобы биться потом с еще большей силой. Как это мы позволяем ему возвращаться туда? Что заставляет его самого делать это? Как могла я забыть ту субботу, что я пыталась в себе подавить?
Может быть, воспоминание о встрече со сбежавшим уголовником так повлияло на меня? То, что мы не прониклись к нему сочувствием… не дали ему понять… не предусмотрели… Что побудило нас бросить его так, как мы сделали это, увидев, как он выбирается из такси в ту субботу, такой постаревший, со сбитой на затылок шляпой на растрепанных волосах, с сумкой, полной грязного белья? Мы бросили его. Аси игнорировал его. Цви хотел отомстить. А у меня не было своего мнения. «А ты… что ты думаешь об этом?» И я… я не нашлась что ответить. «Единственным человеком, который выглядел по-настоящему счастливым, встретив меня, была Дина. Все остальные отнеслись ко мне враждебно. Даже Гадди». И снова я безвольно промолчала, соглашательски присоединяясь поочередно к любому мнению – Кедми, Гадди, мамы, даже собаки, даже убийцы и даже Конни в ту минуту, когда она появилась в дверях. Да, я соглашалась с любым, кто приближался ко мне, я принимала их точку зрения бездумно, не рассуждая и не пытаясь подвергнуть анализу. И все это отдаляло нас друг от друга тоже. Так, может быть, он и вправду полагал, что мы прогоняем его, стараемся от него отделаться – в частности, как я своим молчанием… своим нежеланием сказать то, что ему от меня хотелось услышать… вплоть до ужаса той, последней ночи.
Суббота. Так оно и было. Медленно скользнула она, вернувшись и заняв свое место среди тех девяти дней, упрямо спасаясь от претензий времени. В конце концов я вернула себе потерявшийся было день. Кедми не захотел мне в этом помочь. Для него воспоминания были слишком болезненными. Поняла это я только сейчас. Потому что тот «его» убийца оказался в конце концов никаким не убийцей. Потому что после того, как мы склонили его к тому, чтобы он вернулся обратно в тюрьму, настоящий убийца был где-то пойман, а этот, подозреваемый, был освобожден без суда, который Кедми с таким энтузиазмом обговорил для него. Именно это заставило его признать профессиональный провал и отказаться от частной практики, приняв предложение окружного прокурора перейти к нему на работу. Точно так же мог он поверить отцу, что его подзащитный, давший ему слово вернуться в заключение по доброй воле, действительно сделает это. Тем более, что весь обратный путь по горам он непрерывно говорил о «своем убийце», и в то время, как мы, смертельно усталые, сидели в машине, отец (хотел он этого или нет) вынужден был выслушивать рассуждения об убийствах вообще и об этом «убийце», равно как и о планах моего мужа, связанных с предстоявшим судом. После всего этого мы вернулись домой, где царил полнейший беспорядок, и я занялась отцовским бельем, вывешивая его для просушки на балконе глубоко за полночь, ощущая в воздухе наступление настоящей весны.
Когда я сейчас думаю об отце, я ощущаю глубокую боль, и ужасная печаль охватывает все мое существо, снова и снова. Что мы сделали не так? Мы не в состоянии были вновь свести их, и не знали, как они будут существовать порознь. Возможно, что все, что мы должны были сделать, это просто посадить их друг напротив друга – и оставить наедине.
…А мне следует взять ребенка и показать его маме. Я обряжу его в красные его одежды и привезу его к ней, может быть, его появление каким-то образом вдохнет в нее жизнь.
Еще раз, последний, я заглянула в детскую. Он по-прежнему стоял, не производя ни звука, что-то разглядывая. Или чего-то ожидая. Может быть, появления его матери? Недоумевая, куда она могла задеваться. Внезапно я ощутила еще большую тревогу, чем прежде. Где она? Кедми должен мне сказать. Обязан. Я пошла в спальню и разделась.
– Кедми! Израэль? Израэль… ты спишь?
– Уснешь тут… Как я могу спать? – пробормотал он, открывая глаза. – Тем более, что я уже пишу новую свою книгу, «Как проснуться, продолжая спать. Десять доступных советов». Скажи мне что-нибудь. Признайся, по крайней мере, что ты специально задалась целью свести меня с ума, не давая мне уснуть. Почему ты нарезаешь вокруг меня круги, словно большая мышь?