Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был единственный пункт наших возражений, имевший значение в глазах судей. Зато рассказ Лопухина определенно склонял весы в сторону обвинения.
Лопатин, очень вдумчиво следивший за нашими речами, в частном разговоре спросил меня:
– Как вы объясняете роль Лопухина?
Я развел руками.
– Налево Лопухин, направо Азеф. Лопухин, конечно, не участвует в полицейской интриге, даже если такая есть налицо, в чем и можно усомниться. Но я, конечно, скорее поверю Азефу, чем Лопухину.
Лопатин покачал головой.
– Лопухин не заинтересован сказать неправду.
Я сказал:
– Да. И я ничего здесь понять не могу. Но я верю Азефу, и я убежден, что он не виновен.
Я сказал также, что, по моему мнению, все это недоразумение объясняется не полицейской интригой, а гораздо проще: отчасти сплетней, отчасти случайным совпадением, отчасти, быть может, добросовестными ошибками. Я, как уже говорил, склонялся к предположению, что Лопухин ошибся.
Последующие заседания были посвящены допросу свидетелей. Было вызвано несколько лиц, в том числе и Бакай. Только его показания и имели интерес для суда.
Бакай повторил то же, что уже рассказал Бурцев. Он ни разу, однако, не отождествил Азефа с Раскиным или Виноградовым. Он подчеркнул несколько раз, что не сомневается только в одном – в существовании центральной провокатуры; кто же именно этот провокатор – ему неизвестно. Во время допроса выяснилась и предшествующая деятельность Бакая: он признался, что состоял на службе полиции в качестве секретного сотрудника в 1900–1901 годах в Екатеринославе.
Чернов, Натансон и я, допрашивая Бакая, пытались воочию доказать судьям, что слова его не заслуживают веры.
В частности, Чернов несколько раз указывал на противоречие в его показаниях. Мы не достигли цели. На мой вопрос, какое впечатление произвел на него Бакай, Кропоткин, идеальный по беспристрастию судья, спокойно ответил:
– Какое впечатление? Хорошее.
Лопатину тоже казалось, что Бакай говорит правду. Только Фигнер была с нами согласна: она к словам Бакая относилась и в данном случае с недоверием.
Бурцев опровергал наше мнение о Бакае. Он говорил, что совершенно убежден в его искренности. Убеждение это он вынес не только из личных впечатлений и встреч, но и из фактов: Бакай обнаружил свыше 50 провокаторов в польской социалистической партии; он предупредил в Петербурге о готовящихся арестах 31 марта 1907 года, но предупреждением этим не по его вине не воспользовались; он предупредил о наблюдении за социал-демократической лабораторией на ст. Куоккала в Финляндии; он был арестован за сношения с ним, Бурцевым, и сослан в Тобольскую губернию; из ссылки он бежал с помощью Бурцева, а не какого-либо неизвестного лица.
Эти факты из биографии Бакая не убеждали Натансона, Чернова и меня в правдивости его слов. Мы не могли забыть, что Бакай был провокатором и затем долгое время служил в охранном отделении.
После допроса свидетелей и речи Бурцева слово опять было предоставлено Чернову, Натансону и мне. Мы опять пытались разбить доказательства Бурцева и противопоставить им бесспорность фактов террористической деятельности Азефа.
Суд, выслушав нас, объявил перерыв для допроса некоторых свидетелей вне Парижа и для представления документов, – анонимное письмо 1905 года и саратовское сообщение находились в партийном архиве в Финляндии.
Предстояло допросить Лопухина. Бурцев написал ему письмо с просьбой приехать для этого допроса за границу.
Мы же с разрешения суда послали в Петербург члена Центрального комитета Аргунова, чтобы на месте справиться о Лопухине, о его отношениях к правительству, о его политических убеждениях, о его личности, о причине отказа ему в приеме его в конституционно-демократическую партию и в сословие присяжных поверенных, о каковых отказах нам было известно.
Сделав постановление о перерыве, суд разъехался из Парижа: Лопатин уехал в Италию, Кропоткин вернулся в Лондон. Оба они уносили с собой большое сомнение в честности Азефа, и мы это знали.
Суд, как я предвидел, не только не был полезным для партии, но, наоборот, грозил нежелательными осложнениями. Посоветовавшись втроем, Чернов, Натансон и я решили в случае оправдательного Бурцеву приговора идти на прямой конфликт с судом: еще ни в малой степени мы не подозревали Азефа. Все обвинения Бурцева казались нам не только печальным и нелепым недоразумением, оскорбительным для партии, для Азефа и для нас, но и лишенным всякого основания и даже правдоподобия.
Во время суда Азеф жил на юге Франции. Он, видимо, тревожился обвинениями Бурцева и писал мне письма, в которых не скрывал своей тревоги. Я находил объяснение этой тревоги в его оскорбленном чувстве собственного достоинства.
Так, он писал мне от 21 октября:
«…Ход или постановка дела мне несколько не понятны. Обвинение ведь могло бы быть формулировано так. Имел ли Бурцев право на основании всего того, что он имеет, распространять и т. д. Я представлял себе весь ход гораздо быстрее. Он выкладывает все – это рассматривается и решается, имел право он или нет. При чем тут допрос Бакая и свидетелей, живущих вне Парижа? Но вам там, конечно, виднее. Уверен в одном, что вы все маху не дадите. Пожалуй, послушаюсь тебя, и с приездом еще подожду».
В другом письме из Сан-Себастьяна от 26/X он писал:
«Дорогой мой!
Конечно, судьи не историки, они обязаны выслушать и проверить всё; они обязаны потребовать доказательства и от вас. Но… ведь тут неравные стороны: вы и полиция (я становлюсь на точку зрения твоих впечатлений от Бакая). Ну как вы докажете судьям, например, утверждение Бакая, что, когда Раскин приехал в Варшаву и должен был посетить N., было в охране сделано распоряжение не следить за N., дабы шпионы не видели Раскина. Как это доказать? Я не понимаю. Относительно письма, которое писал Кременецкий, – пойди и докажи. Хотя тут, пожалуй, легче. Ибо объяснение уже довольно-таки странное – что за сей поступок перевели лишь человека в Сибирь. Тут, конечно, можно было заставить Бурцева, чтобы он при помощи своих охранных связей, документально доказал, что Кременецкий был именно переведен в Сибирь после того письма, т. е. августа 1905 года. В общем мне кажется, что опровергать все, что исходит от охраны, для нос почти невозможно: и судьи, не будучи историками, должны и обязаны стать на эту точку зрения. Даже и в формальном суде введен институт присяжных заседателей, дабы решалось не исключительно формально, но принимая во внимание очень и очень многое другое. Став на эту точку зрения, мне все-таки не все понятно в этом суде. И прежде всего перерыв для бесконечных допросов. Я не критикую, мой дорогой, но мне все не совсем ясно, а вернее всего, тут мое настроение, мой субъективизм. Хотелось бы уже развязаться с этой мерзостью, да и потом шатание уж надоело».
В ноябре Азеф приехал в Париж.
Он пришел ко мне утомленный и разбитый. У нас произошел такой разговор.