Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кончилось вничью. Минин обнял мордвина, облобызал его и, обратившись к толпе, сказал с улыбкой:
– Видите? А я думал, что я – самый сильный… Ан и посильнее меня нашлись. И дай бог, чтобы их побольше было, таких-то! Потом пригодится.
Он взял мордвина за руку и повел с собою в дом.
Снова зазвенели бубны, взметнулись песни, загудели гудошники, пустились в пляс казаки.
Гаврилка вынес из дома саблю. Его окружили нижегородцы.
– Минич подарил…
Нижегородцы восхищенными глазами стали рассматривать широкое острое лезвие.
– Иди, говорит, на Украину и воюй там с панами… Одной веры с нами люди там и крови одной… Обороняй их…
– Стало быть, уже ты не вернешься к нам в Нижний?..
– Нет, братцы. Не вернусь. Прощайте!
Казаки обняли Гаврилку, лица их просияли:
– Эх, молодец! Пойдем с нами!
Один из запорожцев вонзил саблю в землю, надел на нее баранью шапку и давай кружиться вокруг нее. К нему присоединились другие казаки. Да и сам Гаврилка не отстал от прочих…
Минин вышел на крыльцо и громко крикнул:
– Так, так, братцы! Наш день! Гуляйте! Празднуйте!
Выбежали из дворов стрелецкие жены и девушки. Бедовые, озорные. Закружились в хороводе.
Вчерашние бойцы – конные и пешие, бывшие накануне в броне и державшие в руках копья, мечи и самопалы, – теперь в кафтанах и теплых рубахах, увлеченные стрелецкими девушками, вихрем закружились в громадном, шумном хороводе.
Минин, сидя у раскрытого окна, с довольной улыбкой любовался весельем ополченцев.
Сентябрь 1616 года.
Ровный, прохладный низовой ветер. Плавно и легко идет стружок вдоль нижегородских берегов.
День погожий и тишина, та особенная тишина, когда мелкая зыбь Волги для бездомовной голытьбы все равно, что нежные морщинки любящей матери.
Привет вам, родные места! Четыре года ваш гость не видел этих мест. Четыре года бродил он в поисках правды, одолевая бури и опасности. В степных просторах тихого Дона, в знойных пустынях буйного Заволжья, в грозных штормах Каспия познал он человека, его силу.
Нижний Новеград! Наконец-то!
Крепкий русобородый детина поднялся с кормы, пристально вглядываясь в стаю вновь отстроенных на высокой горе около кремля больших деревянных домов.
– Бью челом!.. – отвесил он низкий поклон в сторону Нижнего. – Кланяюсь вам, стены твердокаменные. А вот и Печерский монастырь!
– Эй, парень! Кормило! На косу наткнешься!
Кормчий опять опустил в воду свое широкое, похожее на лопату, весло, налег на него. Струг медленно обошел отмель.
Стали в устье Оки.
Прикрепив к причалу струг и условившись к вечеру вновь встретиться тут же, побрели по съезду наверх, в город. Один только кормчий отделился от своих товарищей и полез прямо по камням и уступам вверх.
Вскарабкавшись на гору, он ловко перепрыгнул через тын и очутился в усадьбе. Крадучись прошел мимо бани под яблонями к недавно выкрашенному в серую краску одноэтажному домику.
Окно было открыто. Слышался детский писк и какой-то мужской голос, успокаивающий ребенка.
Парень сел на бревно под окном, обтер пот с лица.
– Скоро мать придет… Чего ты! Ишь, горло-то, что у протопопа Саввы! – бурчал недовольный голос.
Слышно стало, что ребенку что-то суют в рот, он кричал, задыхался и, наконец, закашлялся…
– Что мне с тобой делать, ей-богу! В Волгу, што ль, тебя… к водяному… Пускай возьмет… Куда ты мне такой… Ах, господи! Что за дите!
Цепной пес, увидевший чужого, свирепо залаял.
– Кого еще там идол несет! – выглянул из окна обросший густою бородою человек. Присмотрелся. – Гаврилка! – воскликнул вдруг он радостно. – Ты ли это?
– Я самый, я и есть, Гаврилка… А ты не Мосеев ли?
Не Родион ли?..
– Ну, как же! Я самый. Узнал.
– Чей это у тебя малец? Уж не твой ли?
– Мой. А что? Похож?
– Да ты не женат ли! – покраснел Гаврилка до ушей, устыдившись нелепости своего вопроса.
– А как же? Бог благословил на четвертом десятке. С Марфой Борисовной сочетался. Да чего же ты тут стоишь, словно ушибленный. Милости просим! Жалуй в избу.
– Благодарствую! Бог спасет! – растерянно забормотал Гаврилка, ошеломленный неожиданной новостью: Мосеев и Марфа Борисовна! Диво дивное!
Обнялись. По-братски облобызались.
– Эх, жизнь ты наша!.. Чего на свете ни бывает! – стараясь не выдать своего волнения, вздохнул Гаврилка.
Родион, вынув из люльки плакавшего ребенка и укачивая его, стал ходить по горнице.
– Кузьму Минича схоронили, царство ему небесное и вечный покой!.. Вот что!
Гаврилка побледнел, перекрестился.
– Умер? – всполошился он. – Такой здоровый да дюжий?.. Ой, ой, ой!
Сел на скамью, в раздумье опустил голову. Родион осторожно укладывал заснувшего ребенка в люльку.
– Чтоб тебя!.. Другие мальцы спят, а этого никак не угомонишь! Мятеж в Казани приключился… Черемисия да татарове, – сказал он, отойдя от люльки, – на воеводу своего поднялись. Те самые, что в ополчении были. Царь послал боярина Ромодановского, а с придачу ему Кузьму да дьяка Позднеева дал. Уговорите, мол, царским словом. Кузьму, мол, послушают. Уважает-де его черемисия и татарове. Полюбили они его в походе. Точно. Уговорил. И стрельцов не понадобилось. Добрым словом покорил. Решили миром. А дорогой он застудился… Пурга, стало быть, была, а потом распутица, чтоб ей!.. Тут он и помер. В дороге богу душеньку отдал, на руках у чувашей под Чебоксарами. Татьяна и Нефед живут теперь в кремле, в избе… рядом с воеводой… Царь подарил избу-то. Новую, недавно рубленую. Сходи, наведайся. Помнят, чай, тебя, не забыли.
Пришла и Марфа Борисовна. Вся в черном, с просфорой в руке. Глаза заплаканные.
– Вот и хозяйка!.. Кланяйся гостю!
Марфа не могла слова произнести от удивления, увидав того, кого втихомолку ежедневно поминала на молитве. Низко поклонилась. Гаврилка ответил еще более низким поклоном.
– Бью челом, Марфа Борисовна! Как здравствуешь? Давно не виделись мы с тобой… Почитай уж четыре года!
– Бог спасет! Живем, – тихо ответила, не спуская с него глаз, Марфа.
Гаврилка понял ее смущение, перевел на другое:
– Ишь ты, беда-то какая! Борисовна! А! Кузьма Минич, наш отец родной, преставился!.. Погубили сердешного!