Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом начался фильм, и уже перестало иметь значение, один он или нет. Джим на этот счет был прав, сказал себе Фергусон, и все три часа десять минут, какие перед ним на экране шли «Дети райка», он не переставал думать о том, насколько стоило рискнуть наказанием для того, чтобы посмотреть этот фильм, который как раз относился к числу тех, какие понравятся пятнадцатилеткам с Фергусоновым темпераментом, цветистая, напряженная романтическая любовная сага, прошитая выплесками юмора, насилия и коварной порочности, ансамблевая постановка, в которой каждый персонаж важен для сюжета, прекрасная, загадочная Гаранс (Арлетти) и четверо мужчин, которые ее любят: мима играет Жан-Луи Барро – это эмоциональный, бездеятельный мечтатель, которому суждено хромать по жизни, полной томленья и сожалений, бурливого, напыщенного, до крайности забавного актера – Пьер Брассёр, хладносердого, сверхгорделивого графа – Луи Салу, а лживое чудовище – Марсель Эрран, он в роли Ласенэра, поэта-убийцы, который закалывает графа до смерти, а когда фильм заканчивается на том, что Гаранс исчезает в густой парижской толпе, а сокрушенный сердцем мим за нею гонится, Фергусон отчетливо припомнил слова Джима (Лучше этого фильма французы еще ничего не сняли, Арчи. Это «Унесенные ветром» Франции – только в десять раз лучше), и хотя Фергусон на том рубеже своей жизни посмотрел всего ничего французских фильмов, он был согласен с тем, что «Les Enfants du Paradis» – гораздо лучше «Унесенных ветром», лучше настолько, что их бесполезно и ставить рядом.
Зажегся свет, и когда Фергусон встал и потянулся – заметил кого-то в трех креслах левее, высокого мальчишку с темными волосами, должно быть – на пару лет старше, по всей вероятности – такой же сачок-синефил, и когда он глянул своего собрата-отступника, тот ему улыбнулся.
Ну и кино, сказал незнакомец.
Ну и кино, согласился Фергусон. Мне очень понравилось.
Мальчик представился: Энди Коган, – и пока они с Фергусоном вместе выходили из кинотеатра, он сказал, что посмотрел «Детей райка» уже в третий раз, и спросил, известно ли Фергусону, что преступник Ласенэр, мим Дюбюро и актер Лемэтр – все реальные люди из Франции 1820-х годов? Нет, признался Фергусон, этого он не знал. Как не знал он и того, что кино это снимали в Париже во время немецкой оккупации, и что Арлетти огребла себе на шею множество неприятностей в конце войны, потому что закрутила роман с немецким офицером, и что писатель Жак Превер и режиссер Марсель Карне в тридцатых и сороковых годах вместе работали над несколькими фильмами и были изобретателями того, что критики называли поэтическим реализмом. Этот Энди Коган точно хорошо информированный молодой человек, сказал себе Фергусон, и пусть он немного рисовался, стараясь произвести впечатление на отсталого новичка своим превосходным знанием истории кино, делал он это как-то дружелюбно, скорее от избытка энтузиазма, нежели из какой-то заносчивости или снисходительности.
Они уже вышли на улицу, брели на юг по Бродвею, и за четыре квартала Фергусон узнал, что Энди Когану восемнадцать лет, а не семнадцать, и что он не прогуливает никаких занятий ради кино, потому что учится на первом курсе в Городском колледже, и сегодня никаких занятий у него нет. Отец у него умер (сердце схватило шесть лет назад), а Энди с матерью живет в квартире на углу Амстердам-авеню и 107-й улицы, и поскольку у него на остаток сегодняшнего дня никаких планов нет, то, может, они с Фергусоном зайдут в какую-нибудь кофейню и чего-нибудь перекусят? Нет, ответил Фергусон, ему к половине пятого нужно быть дома, а не то…, но, возможно, они смогут сходить как-нибудь в другой раз, в субботу днем, например, когда он точно будет знать, что свободен, и едва Фергусон произнес слово суббота, Энди сунул руку в карман куртки и вытащил программу «Талии» на март. «Броненосец “Потемкин”», сказал он. Идет в час дня.
В «Талии» в час в субботу, ответил Фергусон. Там и увидимся.
Он вытянул правую руку, пожал руку Энди Когану, и двое расстались: один продолжал двигаться на юг к Риверсайд-драйву между Восемьдесят восьмой и Восемьдесят девятой улицами, а другой повернулся и направился на север к тому, что могло быть ему домом, а могло и не быть.
Как и ожидалось, когда Фергусон вошел в квартиру, Гил и мать были дома, но он не рассчитывал на то, что из школы уже позвонят и сообщат о его самовольной отлучке. У Гила и матери вид был встревоженный – такой всегда огорчал Фергусона и заставлял сознавать, до чего, должно быть, неприятно им было чувствовать себя взрослыми и ответственными за заботу о таком, как он, поскольку звонок из школы означал, что его местонахождение было неизвестно с половины первого до половины пятого, а сознательным родителям этого времени более чем достаточно, чтобы начать беспокоиться за своего пропавшего подростка. Потому-то мать и ввела это правило насчет половины пятого: Будь к этому времени дома либо звони и сообщай, где ты. Для баскетбольного сезона граница отодвигалась до шести часов из-за тренировок после уроков, но теперь баскетбольный сезон уже закончился, и срок восстановился на половине пятого. Фергусон вошел в квартиру в четыре двадцать семь, что в любой другой день никаких подозрений бы на его счет не вызвало, но он не рассчитывал, что из школы позвонят так прытко, и об этой глупой промашке пожалел – не только из-за того, что напугал Гила и мать, а потому, что она заставила его почувствовать себя идиотом.
На следующую неделю ему срезали половину карманных денег, и три последних школьных дня той учебной недели его после уроков оставляли мыть полы в столовой, драить кастрюли и отчищать большую плиту на восемь конфорок. Риверсайдская академия была просвещенным, передовым учебным заведением, но по-прежнему верила в карательные достоинства дежурств по кухне.
В субботу, день поблажек в комендантском часе и относительной свободы, Фергусон за завтраком объявил, что днем идет с другом в кино, и поскольку Гилу и матери обычно хорошо удавалось не ставить слишком много несущественных вопросов (как бы ни хотелось им знать ответы на них), Фергусон не назвал ни кино, ни друга и из дому вышел вовремя, чтобы оказаться у «Талии» без десяти час. Он вовсе не рассчитывал увидеть там Энди Когана: казалось маловероятным, что он вспомнит их торопливо запланированное свидание у дверей кинотеатра, но теперь, когда Фергусон открыл для себя удовольствие походов в кино в одиночестве, перспектива посмотреть этот фильм снова одному его не беспокоила. Энди Коган тем не менее не забыл, и они пожали друг другу руки и купили себе билеты за сорок центов, и студент уже пустился читать ему краткую лекцию об Эйзенштейне и принципах монтажа, техники, что вроде как произвела революцию в искусстве кинематографа. Фергусону велели обратить особое внимание на сцену, происходящую на Одесской лестнице, – один из самых знаменитых эпизодов в истории кино, и Фергусон пообещал так и сделать, хотя слово Одесса подействовало на него как-то тревожаще – с учетом того, что в Одессе родилась его бабушка, а скончалась она в Нью-Йорке всего за семь месяцев до этого, и Фергусон жалел, что обращал на нее так мало внимания, когда она была еще жива, вне всяких сомнений полагая, что она бессмертна и будет еще много времени, чтобы познакомиться с нею получше когда-нибудь в будущем, чего, разумеется, так и не произошло, и вот мысли о бабушке заставили его подумать и о дедушке, по которому он все еще ужасно скучал, и когда Фергусон и Энди Коган устроились на своих местах в пятом ряду – они оба согласились с тем, что пятый – лучший ряд во всем зале, – выражение на лице Фергусона изменилось так радикально, что Энди спросил у него, что не так.