Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обер-лейтенант фон цур Мюлен-Шенау осторожно снимал с картин холщовые чехлы. Он бросал чехол на пол, спускался неторопливо с лесенки, отходил на несколько шагов и смотрел на картину. Потом опять взбирался на лестницу, обнажал следующую картину и снова рассматривал ее издали. Иногда он оборачивался к окну, глядел на плавное падение снега, поправлял засученные рукава еще не смятой рубашки и вновь принимался за работу. Ему помогал неслышный слуга, складывавший в угол чехлы и переставлявший лестницу.
Обер-лейтенант выпил подряд две чашки кофе, раскурил трубку и приказал:
– Приготовь умыться и поди седлай.
Слуга вышел, но через минуту вернулся и доложил:
– Фрейлейн Урбах.
Обер-лейтенант стиснул ручки кресла, выбросил туловище вперед, чтобы вскочить, но тотчас овладел собою, поднялся спокойно и спокойно ответил:
– Проси.
Мари вошла быстро и остановилась посреди комнаты. Ее еще овевала свежесть легкого мороза, и на плечах ее блестели следы растаявших снежинок.
Обер-лейтенант поклонился. Мари стояла неподвижно. Он шагнул к ней, и правая рука его едва заметно дернулась. Он начал:
– Вы пришли…
Ему что-то мешало говорить, он осмотрелся, как будто неожиданно попал в незнакомую комнату, направился к двери и попробовал, хорошо ли она затворена. Возвращаясь к столу, он миновал Мари с каким-то усилием: шаги его замедлились, и он должен был наклониться, чтобы они не остановились.
– Присядьте, – сказал он.
Но Мари продолжала стоять, глядя в сторону. Он смотрел на нее, и пальцы его опущенных рук подергивались, точно он все время хотел что-то взять или сделать какое-то движение и все время раздумывал. Всегда чуть раскрытые губы его обнажили крепкую белизну зубов, и лицо стало сразу испуганным и хищным.
– Почти четыре года… – вновь заговорил он. – Я никогда не думал, что в этой комнате увижу вас такой… чужой. В этой комнате, Мари…
Она внезапно перебила его:
– Вы обманули меня?
– Я? – воскликнул обер-лейтенант.
Взгляды их встретились на мгновенье, потом Мари опять отвела глаза в сторону, и обер-лейтенант повернулся к столу. Он выдвинул ящик, достал бювар, открыл его, вынул засаленный помятый конверт, подошел к Мари и молча подал его ей. Она разорвала конверт, взглянула на начало письма, на его конец, – и обер-лейтенант видел, как по ее щекам разлилась густая и медленная кровь. Мари зажала письмо и спрятала руку в кармане пальто.
Обер-лейтенант отошел к окну и, всматриваясь прижмуренно в глубокую снежную рябь, с усилием расставил внятные слова:
– Я вас никогда ни в чем не обманул. Обманули меня вы.
Мари отозвалась тихо:
– Я не люблю вас.
Он не ответил. Она помедлила, потом внезапно громким голосом и торопясь сказала:
– Я не верю ни одному слову в вашем письме. Это все – ложь, что вы написали…
Тогда обер-лейтенант круто обернулся к ней, заложил руки за спину и захохотал. Он хохотал, покачиваясь вперед и взад, не сводя с Мари взгляда и притопывая носками сапог по ковру. Смех не давал ему выговорить ни слова. Наконец он успокоился, приподнял одну бровь и, небрежно шевельнув плечами, посоветовал:
– Мне думается, уважаемая фрейлейн, что лучше всего было бы, если бы вы прокатились в Петербург, чтобы убедиться, в какой мере соответствует действительности все то, что вы изволите называть ложью…
Он прищурился на Мари, опять застукал ногой по ковру, взялся за трубку, но не закурил и бросил ее на стол. Боль и надменность переметнулись на его губах, и он спросил:
– Вы ненавидите меня?.. Что делать. Я написал вам одну правду…
Он вдруг заметил, что Мари бледна и странно покачивается, не переставляя ног. Он двинулся к ней, но она быстро повернулась и пошла вон из комнаты.
Обер-лейтенант прислушался, как угасали ее шаги, кинулся к двери, но не добежал до нее, выкрикнул что-то бессмысленное и жесткое, как брань, и остановился.
В углу лежали аккуратно сложенные стопой холщовые чехлы. За ними высилась снятая со стены картина «Дворик Немецкого музея в Нюрнберге». Обер-лейтенант вынул из кармана перочинный нож, раскрыл его, переступил через чехлы, с размаху всадил нож в картину и провел им из угла в угол полотна.
Звук был такой, как будто на железную крышу бросили горсть гороху и он посыпался по скату в желоба.
Новая земля
– Вас, папочка, честью просят потесниться… – говорит Щепов-сын.
– Да была ли у тебя когда-нибудь честь? – кричит Щепов-отец.
– Это ваше частное мнение.
– Господи боже! Один сын обворовал до нитки, пустил старика по миру! Теперь приехал другой – выбрасывает отца на улицу. Подыхай под забором.
– Вас не выбрасывают, а просят занять комнатки поменьше.
– Проклинаю тебя отеческим проклятием на всю жизнь!
– Вы, папочка, сволочь…
– Проклинаю, проклинаю! Изверг!
До Андрея доносятся исступленные старческие вопли, шум от передвигаемых стульев, хлопанье дверей. Потом все стихает, и через стену слышен голос Щепова-сына:
– Нельзя, Клавдия, выселять Старцова, когда у него жена на сносях…
Жена?
Андрей разгибается, встает, подходит к постели, на которой сидит Рита. Он кладет ладонь на ее голову, гладит мягкие прямые волосы, говорит так, что слышно только ей:
– Моя жена.
Рита прижимает его руку к щеке. Он смотрит на ее улыбку – беспомощную и странно озаряющую одутловатое, водянистое лицо. Оно некрасиво, неприятно какой-то преждевременной, чужой дряблостью, и он целует его нежно.
– Я пойду, – говорит он.
– Куда?
– Мне обещали тут… недалеко… стакан молока… Я захвачу с собой бутылку…
– Теперь недолго, – говорит она.
– Да, конечно. Самое страшное – позади: зима… Сегодня выдают хлеб, я зайду…
Он улыбается Рите и уходит.
Пока он отыскивает в передней фуражку, над притолокой входной двери беззвучно вздрагивает колокольчик. Андрей открывает дверь в тот момент, когда в передней раздается чуть более уверенный звонок.
Прислонившись к перилам лестницы, против Андрея стоит девушка. Волосы ее, белую юбку и блузу треплет теплый сквозняк, рвущийся из пролета в открытую квартиру. Она стремительно протягивает к Андрею худые, голые до локтей руки и тянется к нему. Он узнает ее не по рукам и не по взгляду светящихся круглых глаз, а по какому-то изгибу тела, вдруг намеченному одеждой, прижатой ветром к ноге. И, точно защищаясь, он вздергивает свои руки к груди, ладонями наружу, и отступает в переднюю, в полумрак, к развешенному на стене платью. Тонкие прямые руки тянутся к нему через дверь, все ближе и ближе, и вот ему кажется, что он различает шепот:
– Андрей, ты не веришь, Андрей?
Тогда он задыхается радостным и диким словом:
– Ты… ты-ы!
– Мари! –