Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разворачиваюсь, прижимаюсь спиной к стене, и он поправляет накинутый на мои плечи пуховик, находит ладони и засовывает их в рукава своего свитера — так, что я могу обхватить пальцами его запястья, нащупать его пульс и заставить сердце биться вровень.
Сегодня я не умерла.
Просто случайно и, как это обычно бывает, внезапно вспомнила, что я сложная, неправильная, ненормальная и неполноценная.
— В школе меня называли Настей, — тихо произношу я, ощущая, как слова рассекают горло.
— Тебе не нравилось? — спрашивает он.
— Я не знаю.
Задняя дверь «Пенки» с натужным скрипом приотворяется, и в щель просачивается Рита, внимательно меня осматривает, бросает быстрый вопросительный взгляд на Петра и неуверенно шепчет:
— Всё нормально? Принести чего-нибудь — воды, чая?
Я отрицательно мотаю головой, слабо улыбаюсь, и она ещё какое-то время пытливо нас изучает, а потом кивает и скрывается в кофейне. Я снова концентрируюсь на пульсе Петра, пытаюсь контролировать дыхание, шевелю пальцами, прощупывая выступающие на его предплечьях вены, и понимаю, что я их чувствую. Выщербины на кирпиче не чувствовала, а его вены чувствую.
— Ещё называли зубрилой, заучкой и занудой, — продолжаю я, бесцельно бродя взглядом по его груди, пристально разглядывая ровные строчки на его куртке, пересчитывая зубчики на молнии и ничего из этого не замечая. — Я не обижалась, мне было всё равно. Да, я много училась, я очень много и старательно училась, потому что…
Перевожу дыхание, нахожу глазами крошечный волосок, прилипший к свитеру Петра, фокусируюсь на нём.
— На школьном выпускном я напилась водки из горла и бросила свою золотую медаль в реку. Они стояли рядом, мои одноклассники, смеялись, подначивали, говорили, что мне слабо. Но мне тоже было… всё равно. Просто на секунду показалось, что я свободна. Что могу, наконец, уйти… От них… От всех…
Сглатываю, вновь наполняю лёгкие морозным воздухом до рези, крепче сжимаю запястья Петра, позволяю его часам впиться в мою тонкую кожу, оцарапать её.
— Каталина… Катя, Катя Лаврентьева была одной из них. Из тех, которые стояли там, на дощатой пристани за рестораном, кричали, что-то кричали…
— Ничего удивительного, что ты её не узнала, — аккуратно произносит Пётр. — Там столько очевидного тюнинга, что наверняка десять лет назад она выглядела совсем по-другому.
Я поднимаю на него глаза.
Он не понимает.
Дело не в том, что я её не узнала. А в том, что я её не помню.
— Я хочу домой, — шепчу я.
— Поехали, — тут же подхватывает Пётр, освобождает мои руки из плена своих рукавов, отлепляет от стены и ведёт к машине, придерживая пуховик на плечах.
— Я хочу к себе домой, — уточняю я, опускаясь в кресло.
— Хорошо, — соглашается Пётр, сам пристёгивает мой ремень, убирает с лица прядь волос и коротко, почти неуловимо целует в губы.
В тёплом салоне автомобиля мир снова плывёт. Я опускаю тяжёлые веки, растекаюсь на сиденье, и всё медленно и устало кружится, а Пётр приспускает стекло с моей стороны и сплетает наши пальцы, позволяя мне держаться за что-то в этой карусели восставшего прошлого.
Когда мы подъезжаем к подъезду, сумерки становятся совсем густыми и плотно сбитыми, они окутывают и обнимают, давят на виски. Поднимаюсь по ступеням, кладу ладони по обе стороны от домофона и понимаю, забыла код. Те привычные четыре цифры, которые я не задумываясь ввожу ежедневно, сейчас куда-то бесследно пропадают из головы, и я беспомощно смотрю на подсвеченную зелёным панель, совершенно не представляя, что теперь делать. Но Пётр встаёт за моей спиной и уверенно нажимает на кнопки.
Двенадцать двадцать пять.
— Откуда?.. — спрашиваю я, повернув к нему лицо, а он распахивает дверь и, положив ладонь меж моих лопаток, нежно подталкивает внутрь.
— Ты сама мне сказала, — напоминает он. — Я просто сохранил данные.
В тесной кабине лифта вновь слишком светло для меня. Пыльная лампочка на площадке седьмого этажа кажется ярче фотовспышки и оставляет микроожоги на сетчатке глаза. Я нашариваю в кармане ключи, отпираю дверь и захожу в квартиру, не удосужившись включить свет. Скидываю ботинки, шагаю вглубь, не глядя бросаю пуховик на велосипед — вроде бы он с шелестом соскальзывает на пол — и иду в спальню, ложусь на край кровати и, подтянув на себя покрывало, заворачиваюсь в кокон.
Я слышу его шаги, медленные и неспешные, и вот матрас в моих ногах продавливается под его весом, а на бедро ложится ладонь.
— Хочешь чего-нибудь?
— Нет.
— Я могу сделать чай. Или, не знаю, пожарить яичницу, если ты голодная. Ты голодная?
— Петь, вот только не нужно со мной носиться, будто я больная! — восклицаю я всего лишь на полдецибела громче шёпота, но всё равно кажется, что я кричу.
— Ты не больная, — спокойно говорит Пётр. — Но я пытаюсь… как-то помочь. Мы можем даже не разговаривать. Хочешь, ляжем сейчас спать? Или закажем еду из ресторана и будем всю ночь смотреть сериалы? Или напьёмся, хочешь? Или ты хочешь, — и я слышу, как трескается голос, мой любимый голос, — чтобы я ушёл?
Кокон имеет смысл, только если в нём двое — я и он.
Я, сотканная из страхов и противоречий.
И он, отважно вытянувший меня из ада, но по-прежнему боящийся стать ненужным.
— Иди сюда, — шепчу я, поднимая угол покрывала.
И Пётр лихо перепрыгивает через меня, ложится рядом, плотно-плотно закутывает нас обоих в ткань, переплетает наши ноги, руки — наши тела, связывая их так, как они всегда и должны быть связаны.
Лицом к лицу, глаза в глаза, пальцы по щеке, губы по веку, одно дыхание на двоих, и в этом столько нежности, что мне кажется, я смогла бы утопить в ней все свои страхи. Я смогла бы довериться ему окончательно, как не доверялась ни одному мужчине раньше. Я смогла бы обнажиться больше, чем если бы просто сняла с себя всю одежду.
— Расскажешь? — просит он.
— Тебе не понравится, — предупреждаю я.
— У всех есть прошлое, Ась.
— Но у меня… — со свистом безвозвратно сдувающегося шарика выдыхаю я, — у меня его нет.
А потом вновь наполняю лёгкие — дубами, мёдом и домом, — чтобы начать говорить.
— На школьном выпускном я впервые в жизни попробовала алкоголь. Даже толком не поняла тогда, зачем решила это сделать — от радости, от испуга или от неожиданности. Потом всё было ужасно, меня тошнило, рвало, а голова кружилась и звенела так, будто я засунула её в колокол. Дурацкая история, и я ей совсем не горжусь, но… заботливо храню её, потому что… Потому что это первое, что я вообще помню.
Какая-то мышца на лице непроизвольно, но очень болезненно дёргается, и мне требуется время, чтобы продолжить.