Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В октябре Константин Николаевич поехал в Мещовский монастырь Святого Георгия. Он не забывал свой обет стать монахом, в мечтах же рвался на Босфор, тосковал по консульской деятельности, политической борьбе, чувствовал себя оттесненным на обочину жизни. Леонтьева раздирали внутренние противоречия, он никак не мог успокоиться, смириться. «…лучше бедность на Босфоре, чем богатство здесь», — написал он в одном из писем. А Губастову признался: в Кудинове или в Мещовском монастыре он не живет по-настоящему, а только заглушает тоску «по жизни и блестящей борьбе». Несколько лет он постоянно переезжал с места на место — Кудиново, Калуга, Москва, монастыри, Юхнов, имение княгини Дарьи Петровны Оболенской[542]… — будто убегал от тоски по былой жизни.
Вот и теперь: сразу после Мешовского монастыря Константин Николаевич принял решение провести зиму в близлежащем городке Юхнове. В письмах из Юхнова он спрашивал Машу уже не только о Людмиле, но и о Варьке: как у нее дела, есть ли успехи по разговорной части. Маша в это время приучала девочку к домашней работе, чтобы сделать из нее себе помощницу — «кое-что она убирала, что было по ее силам», и вскоре девочка привыкла к комнатам, заменив Машу в некоторых делах.
В Юхнове Леонтьев пробыл недолго — около месяца, а когда житье в полусонном городишке стало невмоготу, отправился в Москву, где и встретил новый, 1876 год. Благо и повод для поездки появился: Катков печатал его «восточные повести» в «Русском вестнике» и, поскольку они нравились читателям, намеревался выпустить их на следующий год отдельным изданием.
Действительно, произведения, вошедшие в цикл «Из жизни христиан в Турции», которые сам Леонтьев называл «восточными повестями», были прелестны, что признал и невзлюбивший автора Аксаков. Именно об этих повестях, напомню, высоко отозвался Лев Толстой. Помимо художественных достоинств повести представляли и несомненный этнографический интерес. Возможно, поэтому русская читающая общественность, болевшая тогда «восточным вопросом», и обратила на них внимание.
Еще в 1874 году Леонтьев почувствовал этот интерес и попросил Берга помочь ему найти издателя для «восточных повестей», но хлопоты того успехом не увенчались. В 1875 году в журнале «Русский мир» с доброжелательной статьей о творчестве Леонтьева выступил В. Г. Авсеенко[543]. И тогда, в конце 1875 года, Леонтьев предложил свои повести в «Русский вестник». Как ни язвил на катковский счет Константин Николаевич, но большинство своих сочинений он опубликовал именно у Михаила Никифоровича.
В 1876 году типография Каткова издала трехтомник «Из жизни христиан в Турции. Повести и рассказы» с небольшим предисловием. Надо сказать, что кроме собственно «восточных повестей» в него вошла и часть романа «Одиссей Полихрониадес». Шумного успеха не получилось (да и неполнота трехтомника почти сразу вызвала у Леонтьева желание подготовить более полное, исправленное издание восточных «акварелей»), но критикой эти сочинения Леонтьева наконец-то были замечены. Первыми на выход трехтомника отозвались знакомые — Вс. С. Соловьев и дипломат В. С. Неклюдов (который тоже был экспертом по «восточному вопросу» и даже написал книгу о взаимоотношениях России и Европы с Османской империей). Благодаря этим и немногим другим отзывам трехтомник понемногу продавался.
Кроме безрезультатно пересылавшейся из редакции в редакцию статьи «Еще о греко-болгарской распре», от «Византизма и славянства» отпочковалась также статья «Русские, греки и юго-славяне. Опыт национальной психологии». Эта работа увидела свет в «Русском вестнике» в 1878 году, но перед этим тоже претерпела мытарства по редакциям. Сначала Леонтьев отправил статью в «Гражданин», который ее не напечатал (хотя переговоры с редакцией вели Берг, Вс. Соловьев, Страхов). Вновь выручил Катков, но и у него статья «отлежалась» перед публикацией. Видимо, критический подход Леонтьева к «братьям-славянам» царапал глаз журнальных редакторов. Ведь в русском обществе к юго-славянам было совсем иное отношение.
В тот момент всем казалось, что узел противоречий, завязанный историей на юго-востоке Европы, должен вот-вот быть развязан (или разрублен). Леонтьев соглашался с этим; он считал, что «Турция не может продолжать своего существования в Европе по сю сторону Босфора и Дарданелл не потому вовсе, чтобы все турки поголовно были изверги и звери, и не потому, чтобы христиане все были люди симпатичные, честные или прекрасно воспитанные, но потому, что управление миллионами иноверцев, сознавших уже свои политические права, на основании Корана в наше время невозможно» [544]. Но вот каким образом этот узел можно развязать или разрубить? Какова должна быть роль России в этом? Здесь позиция Леонтьева расходилась с распространенным тогда славянофильским оптимизмом, что было особенно заметно, на мой взгляд, именно в этой статье — «Русские, греки и юго-славяне».
Леонтьев представлял болгар как простой народ (пребывающий в состоянии первичной простоты), мало отличающийся в своих нравах, личных характерах, традициях от греков: «…та же крепкая, честная семья, то же трудолюбие, почти та же восточная одежда, те же обычаи, та же осторожность, скрытность, та же наивность первобытная и нередко очень милая и приятная»[545].
Анализируя же болгарскую интеллигенцию, Леонтьев пришел к такому заключению: «…насколько греки кажутся суше русских и… однообразнее русских, настолько болгары кажутся для человека, пожившего и с ними и с греками, суше и однообразнее греков. И у тех и у других, если сравнивать их с нами, преобладают: практичность, лукавство, выдержка, осторожность, дух коммерческий, какой-то дипломатический, над порывом, чувством, идеальностью… Член болгарской интеллигенции — это буржуа par excellence…»[546]
Итак, приговор произнесен: болгарская интеллигенция буржуазна. Ловкие доктора, негоцианты и учителя в плохо сшитых европейских сюртуках не успели еще многому научиться (так как совсем недавно вышли из мужицких или мещанских семей), но зато стали «пламенными фанатиками своего национального дела». Именно эта буржуазная по духу интеллигенция управляла, по мнению Леонтьева, болгарским народом, причем народ этот был послушнее греческого, избалованного своей великой историей и традициями: «…у греков труднее старшине, епископу и учителю обмануть народ, например, в церковном деле и представить ему чорное белым — каноны не канонами и т. п.»[547]. Леонтьев рассуждал тенденциозно — он был и оставался эллинофилом, причем решающую роль в его любви к грекам сыграл тот факт, что православие пришло на Русь именно в греческих одеждах. Он любил не по племени, а по вере.