Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маргарита Аркадьевна Волкова овдовела, когда дочери исполнилось четыре года. Дочь была хилая, тощая, с чахлыми волосенками, которые Маргарита Аркадьевна с вдохновением отчаянья ежевечерне намазывала касторкой. Время шло послевоенное, быстрое, дружное, как казалось теперь Маргарите Аркадьевне, да и многим ее погодкам.
Мытье дочери превращалось в событие. Нагревались кастрюли с водой, окна запотевали, пол забрызгивался мутными потоками, дочь стояла в тазу, и Маргарита Аркадьевна, весело причитая, терла ее мочалкой: «С гуся вода, с Ирочки худоба».
При мытье присутствовали соседки. Как вспоминалось, соседи, товарки, люди, словом, присутствовали в ту пору постоянно, соучаствуя, переплетаясь судьбами, бытом: все всем что-то советовали, за что-то друг друга осуждали, делились мнениями и выносили приговор. Строгий, четкий. Существовали критерии. И даже в кухонных коммунальных склоках обнаруживались закономерности, а не просто — стихия.
Маргарита Аркадьевна, молодая вдова, работала секретарем у заместителя начальника строительного треста, а вечерами шила. Заказчицы были в курсе, что из остатков ткани портниха своей дочери одежку шьет. Это входило в уговор: с материей в те годы обстояло худо.
Ирочка выглядела нарядной, что хоть как-то скрадывало ее невзрачность.
Хотя невзрачность понятие относительное. Просто мода тогдашняя предпочитала другие образцы, другой тип: в скудную пору бледность, хрупкость не воспринимаются привлекательными.
А вот Маргарита Аркадьевна и тогда в дочери не сомневалась. «Ты моя красавица», — шептала, правда, когда Ира уже спала. У нее был отцовский узкий нос, шелковистые гордые брови, а полуоткрытый, спекшийся в углах рот у матери вызывал боль: казалось, что во сне девочка ее страдает.
Маргарита Аркадьевна, можно сказать, не знала в своей жизни соблазнов.
Если вставать каждый день в шесть утра, с болью душевной тормошить, одевать, умывать вялого, как кукла, ребенка, утаскивать его с собой в мороз, отдирать от себя, а после целый день только о встрече с ним и думать — если годы так жить, нутро твердеет и поддается лишь одной звенящей струне. Материнской, истовой.
По воскресеньям мать и дочь посещали парк, неподалеку от дома. Шли напрямик к очередям, где, расправляясь от будней, стояли принаряженные родители рука об руку со своими детьми. Смирно стояли, молча. К отдыху, к праздникам сохранялось торжественно-скованное, благолепное отношение.
Очередь постепенно продвигалась, и все больше, все чаще воспаряли вверх воздушные шары, к которым тянулись осчастливленные детские физиономии и не менее счастливые, гордо-смущенные лица их пап и мам. Дарить — такая радость.
Наконец Ира с мамой оказывались перед толстой тетей, с мрачной деловитостью раздающей копеечное счастье, быстро, ловко подставляя резиновую мятую шкурку в остатках талька под шипящий азотом кран — и вот шар надут, звенит, лоснится. Бери, беги. Как хорошо. А рядом где-то здесь же в парке играет духовой оркестр. На дощатой полукруглой эстраде, в окружении редких слушателей. Бесплатно. Оркестранты в форменных темных пиджаках глядели прямо перед собой. Оберегаясь от излишних обид? Думая о чем-то сугубо личном? О разном думали наверняка. Что было слышно. Форменная одежда подчеркивала, обостряла разительное несходство лиц.
Расставив колени, разложив на них дряблый живот, гипертонически-краснощекий тромбонист соседствовал с тромбонистом- юношей, держащим свой инструмент как рог с вином. Коротко стриженный, круглоголовый, он, точно смелый пловец, выныривал в волнах монотонного вальса, и неподвижная поза на жестком стуле не могла усмирить его юной нетерпеливости.
Маргарита Аркадьевна слушала. Что- то, быть может, навевалось.
Шевиотовое бордовое пальто сидело на ней плотно. Прядь волос, вчера попорченная не в меру раскаленными щипцами, свидетельствовала о не заглохшем еще кокетстве. Наивном, целомудренном. Так диктовало время. Женщин осталось вдвое больше мужчин. Одной существовать- ну а как иначе? Да и думать некогда на этот счет.
«Что же такого? — вспоминала теперь Маргарита Аркадьевна. — Я тоже жила одна. То есть вдвоем. И теперь мы живем вместе».
Жизнь становилась сытнее, богаче. Ира ездила к морю отдыхать, возвращалась загорелая, красивая. А мужчин, значит, больше не сделалось. То есть хуже даже- те, что остались, и вовсе перестали быть мужчинами.
По крайней мере, на взгляд матери. Она знала, понимала свое. Что все понимали в ее время. И так она с мужем недолго прожила, так существовала с памятью о нем остальные годы. Муж был хорош, надежен, добр. Другого не встретилось — и что же?
Ира Волкова тоже кое- что знала. Например, только подлинное, настоящее оказывается простым, ясным. Начались сложности, непонятности- значит, снова ошибка. Ее же подругам, как и ей самой, именно непонятное выпадало, и приходилось голову ломать: почему не пришел, не позвонил, не проявил, как ожидалось, решительности? Ответ напрашивался однозначный, но однозначности-то и хотелось избежать. Умно, утонченно, проникая в глубины, бездны- лишь бы одинокой, брошенной не ощутить себя.
Мать говорила:
— Почему, если ты вымыла голову, обязательно надо куда- то бежать? Ну что случится, если просто посидишь дома?
Дочь молчала. Как было объяснить, что вечер в этой комнате- пропажа?
Потеря шанса, обманутость. Ну да, разве можно признаться, что готовность в ней нарастает, может и к взрыву привести? Взрывы, правда, уже случались. И ничем не заканчивались. А надежды снова пробуждались- с каждым мытьем головы. И с чистыми, душистыми, пышными волосами остаться дома? Да ни за что!
Мать вспоминала. Она ехала поздно в трамвае, а дочь совсем маленькая была. Мать в комнате ее одну закрывала, повторив, что спички нельзя трогать, и это нельзя, и то… А все равно кровь к голове приливала, и сердце падало тошнотно: а вдруг…
Трамвай катился, тарахтел и словно споткнулся, заскользил, заспешил с обезумевшей гибельной торопливостью туда, где ясно уже обозначился край. Все замерли, не успев ахнуть, мать же с чудовищной, небывалой быстротой увидела все наперед: дочь, запертую на ключ, ждущую и никогда не дождавшуюся. «У-у!»- мать зарычала, рванувшись. Трамвай встал.
Мать вспоминала. Бег с утра, бег днем, бег вечером, а к ночи корыто и плита. Обед готовился дня на два, на три. Черная, с въевшейся землей морковь, лук, распространявший сладковатую вонь тления, взрывы чадящего масла на сковороде. А у кровати, куда в темноте, не зажигая света, она добиралась, на тумбочке стояла баночка крема «Персик» и флакон цветочных духов. В приемной зама начальника треста от секретарши должно было хорошо пахнуть.
А соблазны? Даже смешно. Соблазн, постоянно преследующий, — рухнуть, заснуть, спать и спать.
«Ми- и- лый», — произнесла Ира, держась за Петю, припадая в спешке на высоких каблуках. Она вела игру, лавировала, и опасалась одного- что возненавидит его, любимого, настолько, что победа уже станет не нужна.